Четыре маски Андрея Синявского. Глава из книги «Полвека советской перестройки». Сергей Григорьянц. (original) (raw)
Четыре маски Андрея Синявского. Глава из книги «Полвека советской перестройки». Сергей Григорьянц.
Когда я пишу… я снимаю маску, привычно носимую в жизни.
А. Синявский «Спокойной ночи»
История с тюрьмами и высылкой заграницу
некоторых деятелей культуры,
а еще более откровенно говоря — история искусственного создания
диссидентского движения — это отдельная тема.
В.В. Федорчук. Председатель КГБ СССР.
Человека приводят («бросают») в пустую и заплеванную тюремную камеру, – он не знает, что с ним будет завтра. Он — зэк, проведший под следствием и в лагере почти шесть лет, но какой-то очень неопытный — впервые видит на стенах «шубу» (цементную пену, чтобы нельзя было даже имя свое на стене записать, сохранить) — ясно, что ни дня не был ни в карцере, ни на сборке. Весь этот день он торопливо и судорожно что-то пишет, он наслаждается полнотой тюрьмы — у него нашлись и грифель и бумага. Причина этой судорожной фиксации жизни в том, что он чувствует — это последний его день. На самом деле, конечно, даже точно знает это. Перед казнью?
Нет… — перед освобождением. И этот эпизод автор закончит фразой, для постороннего — загадочной. Для него наступили: «Пять-десять минут, исполненных страха, растерянности, злобного восторга, покуда мне зачитывали спущенный сверху приказ о досрочном освобождении». Странная реакция на освобождение.
Дальше идет длинная, нудная, почти графоманская глава о том, что для этого человека Москва — родной, любимый, неотделимый внутренне от него город и вот он въезжает в него на поезде, видит из окна до боли знакомые дачные пригороды, грязные ларьки и свалки окраин, наконец, и весь неповторимый город, из которого он был вырван на много лет, а ведь раньше рвался в него даже после месячной разлуки. Вся эта лирика была бы совсем скучна и надоедлива, если бы не внятный в этом описании акцент — он возвращается в любимый дом с нескрываемым отвращением. Но не объясняет — почему.
«Но то, что раньше забавляло и будоражило меня, ныне внушало затаиваться и держать ухо востро перед этим зверем, напуская на себя если не презрение, то такое же холодное, хищное безразличие, с каким он заглатывал нас своей каменной пастью».
Из этих странных автобиографических загадок — первых, но далеко не единственных, очень разнообразных и прихотливо следующих одна за другой, собственно и соткана вся канва этой единственной в своем — любопытном или отвратительном — роде книги. Но еще одна особенность — совершенно непонятно, кем она на самом деле написана…
На обложке стоит — Андрей Синявский. Мы знаем, что это научный сотрудник Института мировой литературы, герой и почти — основоположник диссидентского движения в Советском Союзе. Потом, мы знаем, он стал (и это уже другое лицо) — профессором Сорбонны совсем с иной репутацией и положением в русском мире. В скобках под фамилией на книге — неслучайный псевдоним, автор будет то и дело повторять, он — Абрам Терц (авантюрист, уличный вор, уголовник). Наконец, снимаясь в фильме баварского телевидения, стоя среди дьявольских масок и химер собора Парижской Богоматери, он говорит о себе очень серьезно, твердо и настойчиво: «Моя жена — ведьма, и она единственная моя опора и помощница». И дальше почти прямой цитатой из лермонтовского «Демона»: «У меня нет друзей. Я — враг для всех», — Демон. По православной терминологии — бес, нечистая сила.
Рецензировать его автобиографию «Спокойной ночи» – уже поздно, вышла из печати она больше четверти века назад, да и автор давно умер. Разгадывать ее загадки — для современников нетрудно, хотя в некоторых случаях так неприятно и отвратительно, что некоторые уж точно лучше оставить на его совести. Но понять, кем же был в действительности этот брэдберивский персонаж — готовый быть своим для всех мальчик, который каждому казался именно тем, кого они хотели видеть, – по-моему, и впрямь полезно, поскольку этот персонаж не помещается даже под перечисленными масками Синявского-Абрама Терца-профессора Сорбонны-беса и впрямь занимает значительное и совсем особое место и в русской литературе и в русской общественной жизни.
Впрочем, гораздо большее значение для России, чем судьба этого талантливого, но вторичного (перед ним — Федор Сологуб, Клычков, Скалдин) писателя, с жалкой и исковерканной судьбой, было то, что она оказалась, не просто символом, но очень существенной и заметной частью последнего освобождения, взлета к высотам самосознания и самоотверженности, предсмертного расцвета русской интеллигенции и ее, возможно, уже безвозвратной гибелью.
В основе последнего расцвета русской интеллигенции стояла провокация и Комитет государственной безопасности, так же как зубатовщина и поп Гапон (близкая к Синявскому фигура) были сопряжены с русской революцией и Серебряным веком в начале ХХ. А перед тем, и в 60-80-е годы XIX века, похожие скорее на 70-80-е годы века XX-го все кончилось всевластием охранки и измученным молчанием русской интеллигенции. Андропов и Александр III были несколько похожи не только по роду деятельности, но и по безумной своей слепоте и иллюзорности целей. Хотя, конечно, не сопоставимы по применявшимся методам. Но об этом — в другой главе.
Возвращаясь к нашему герою, если бы я опирался на более чем двадцатилетнее, но, как выяснилось, очень поверхностное с ним знакомство — все бы осталось непонятым. Но, к счастью, Синявский (будем называть его по паспорту), возможно, был раздираем желанием покаяться, впрочем, говорят, что рассказать хоть что-нибудь, но тоже неполно и с сильной ретушью, хотя бы кому-то из «понимающих» его людей, написать этот автобиографический роман его заставила жена, чтобы опередить непрошеных исследователей. Мария Васильевна Розанова — которая была, по воспоминаниям, ежедневным, но все же очень неумелым контролером написания записок Синявского и все еще остается раздираема прямо противоположными попытками: скрыть в своих рассказах все, что можно, а что утаить уже нельзя — пытаться объяснить, опередить тех, кто многое знал или со временем понял, не заботясь о том, чтобы сегодняшнее объяснение соответствовало ее же объяснениям вчерашним. Рассказы супругов о себе и друг о друге дают возможность ответить практически на все важные вопросы, а они, повторяю, – важная часть истории России и, по сути дела, все действительно существенное для этой главы. Время от времени культивируемый ими дурного вкуса псевдомистический туман (с ведьмовством Марии Васильевны в интервью Синявского и встающим из гроба Андреем Донатовичем в воспоминаниях Марии Васильевны) делает эти рассказы еще более различимыми, а их постоянно по новому лгущих авторов, авторов, неспособных признаться в своих несчастьях и в своей изломанной судьбе — совсем уж беспомощными.
Начнем, естественно, с московского либерала и демократа советского времени, кандидата филологических наук Андрея Синявского — почти восстановившего в советской столице, в тихой нищей, но интеллектуально и нравственно бушующей среде начала 60-х годов тип русского дооктябрьского интеллигента и европейца. Окладистая борода, длинная темная свободная куртка, похожая на укороченную рясу, широкие рукава, из которых проглядывают длинные, кажущиеся худыми руки. Таким он мне запомнился: монахом, читающим Мандельштама на лекции о поэзии первых лет революции в Союзе писателей в Риге, весной 1962 года. Летом, меняя авиационный институт на Московский университет, я уже увидел на стенах его комнаты и подвала в Скатертном в Москве — древние иконы, тусклую позолоту корешков французских книг XVIII века («Я нашел как-то целый сарай с ними — не знаю, что там — может быть, посмотрите, найдете что-нибудь интересное», – радушно предлагает хозяин). Для меня к тому же забавно, что эта комната — часть квартиры уехавших в эмиграцию моих родственников, но я не говорю Синявским об этом.
Конечно, столь различные по сути диссертация о «Климе Самгине» Горького и книги о поэзии начала века и Пикассо — это еще не маска, это сосуществование с властью, способ выживания советского интеллигента. За ним уже установлена слежка — впрочем, в то время это не редкость, — он сам опытным взглядом ее обнаруживает, да и предупреждают его со всех сторон.
Предупреждают потому, что любят этого человека в маске и не понимают, что это только маска, что есть мир, где это совсем иной человек, а лично для себя — третий.
Да и как не любить этого чудом уцелевшего в советское время русского интеллигента XIX века. С бесстрашным и очень тонким предисловием которого только что вышел том стихов великого, но всеми охаянного и замученного Бориса Пастернака («Будете писать рецензию для «Нового мира» выругайте меня, пожалуйста, за отсутствие «Библейского цикла» – его цензура выбросила», – говорит он мне). Как не любить соавтора первой в СССР книги о Пикассо, задержанной по требованию ЦК, но некоторым все же известной. Надписывая ее мне, Синявский рассказывает обо всех злоключениях:
– Книгу ЦК задержало, а Эренбург печатает о ней похвальную рецензию в «Новом мире». Ее все еще держат на складе, а Долорес Ибаррури благодарит ЦК за издание книги о ее великом соотечественнике.
Для нас, людей сравнительно посторонних, Синявский — самоотверженный борец за все лучшее в русской и европейской культуре, рискующий своим положением, карьерой ради того, чтобы приобщить десятки тысяч читателей к подлинной русской духовности и европейской цивилизации. Дает мне почитать книгу Семена Франка, изданную в Париже «Ymca-Press», что совсем не безопасно в то время – «распространение антисоветской литературы» (через десять лет, на первом моем суде, почти все, кто брал у меня что-нибудь почитать, об этом сообщили, что и было предлогом для ареста). Дарит «Котика Летаева» с правкой автора (я пишу довольно много в эти годы об Андрее Белом). Просит только найти ему издание обычное, без правки, а я так и не нашел — в букинистических магазинах не встретил, а самодеятельных букинистов среди моих знакомых было мало. Не так опасно, но бесспорно добрый поступок. А ведь я — довольно далекий знакомый. Есть еще и самый близкий круг — четырнадцать человек (он их всех перечислит в своих показаниях), которые знают, что он герой, что именно его книги еще и печатают за границей, передают по радио «Свобода» и «Би-би-си», и сотни тысяч слушателей сквозь треск и глушилки по всему Советскому Союзу ловят каждое слово этого замечательного борца за свободное русское слово. Конечно, такому человеку приходится носить маску, прятаться от КГБ — вокруг страна не только тоталитарная, но с чудовищно развитой системой всеобщего сыска и доносительства.
Но внимательно читая автобиографическую повесть Синявского, читая тексты, появляющиеся в виде заставки, и слушая в трех очень познавательных фильмах («Абрам да Марья», «Процесс Синявского и Даниэля», «Мария Розанова. Синтаксис») откровения его жены, понимаешь, что не от КГБ приходилось что-то скрывать Синявскому, что совсем не эту маску он имел в виду в своем признании. Собственно говоря, даже его жена рассказывает в одном из фильмов, что решила женить его на себе, когда поняла, что он «авантюрист, но самой высокой и лучшей марки».
От КГБ Синявскому нечего было скрывать. Нина Воронель — его близкая тогда приятельница, и Сергей Хмельницкий — ближайший, еще школьный приятель и осведомитель КГБ, высказывают уверенность, что уже все ранние произведения Синявского, переправленные за границу, писались с ведома и по рекомендации КГБ. Я хотел бы думать, что это не совсем так, но боюсь, что здесь могли совпадать желания и цели и КГБ и автора — уже решившего, что он мошенник и карманный вор Абрам Терц.
Первый этап сотрудничества Синявского с КГБ им самим и Марьей Васильевной достаточно подробно описан и вызывает полное доверие.
На филологический факультет Московского университета во время обучения там Синявского поступила совершенно небывалая в сталинском Советском Союзе студентка — француженка Элен Пелетье, дочь дипломата — да еще и военно-морского атташе. Элен влюблена в Россию, в русскую культуру, танцевала в Париже у Сержа Лифаря и уже изучала русский язык и литературу в парижском Институте восточных языков.
КГБ, естественно, воспринял появление наивной француженки как подарок судьбы, как прямой ход к ее отцу и секретам французской обороны и политики, и Синявскому было поручено не только следить за ней, но еще и соблазнить Элен с тем, чтобы она вышла за него замуж.
Может быть, уже тогда это означало не только естественный интерес КГБ к военно-морскому атташе, но сразу же было спланировано и появление одного из резидентов КГБ в качестве профессора Сорбонны (уж слишком странно и рано упоминание Сорбонны возникает у Синявского в автобиографической повести — в первом же разговоре со следователем), но вот Синявскому — по рождению и впрямь русскому интеллигенту — это будущее не слишком нравится.
Бесспорно лишь одно: от сотрудничества с КГБ и слежки за Элен Синявский отказаться побоялся, но от женитьбы на ней и постоянной работы резидентом КГБ смог уклониться — предупредив Элен о своей роли и разыграв вместе с ней решительную ссору, которая нарушила планы КГБ и сделала брак невозможным. Марья Васильевна в 2007 году в фильме «Процесс Синявского и Даниэля» со свойственным ей цинизмом так описывает его соображения:
– Француженку не спасешь, себе набиваешь свою порцию тех или иных неприятностей. Остается одно — согласиться , а потом рассказать француженке.
Марии Васильевне, как, по-видимому, и Синявскому, даже в голову не приходит, что приличным было бы совсем другое решение — не соглашаться и предупредить Элен.
Но уже через год, спохватившись, в фильме «Абрам да Марья» Розанова придает этой истории героический, жертвенный, редчайший якобы в те годы характер, очевидно, полагая, что уже нет никого, кто помнит, как это бывало на самом деле. Впрочем, поддерживающий ее в фильме Василий Аксенов, будучи тогда человеком молодым и для старой литературы — посторонним, вероятно, и впрямь этого не понимал.
На самом деле ничего ни героического, ни необыкновенного в этой истории нет. О поведении, разговорах не сотен — тысяч наиболее известных писателей, актеров, художников, научных работников и многих, многих других вынуждены были сообщать «кураторам» из КГБ их жены, подруги, приятели, а если такие были — секретари, шоферы, дворники. Ни для кого это не было секретом, чаще всего начиналось с шантажа или самого наблюдателя или его отношения к объекту слежки – «ему же будет хуже: нам все расскажут те, кто его не любит так как вы» и так далее. Жене или любовнице деваться было некуда, и совместно составленные отчеты не были редкостью (что и в КГБ понимали). Конечно, приятель вполне мог отказаться, что сильно ухудшило бы его служебные и житейские обстоятельства (есть у меня и такой друг — Виталий Куземко, которому это стоило всей его блестящей перспективы инженера и изобретателя). Такие друзья были и у Синявского, но он сам никому не был таким другом. Впрочем, в то время было известно множество и тех людей (в том числе знакомых), которые не отказывались. Синявский от доносительства не отказался, после ссоры по указанию своего «куратора» с Элен помирился и несколько лет еженедельно (о чем он не упоминает, но пишет параллельно с ним работавший Хмельницкий) исправно сообщал в КГБ о поведении и разговорах Элен. Иначе КГБ не было бы смысла устраивать ему свидание с ней в Вене в 1952 году и везти его туда на военном самолете, что он тоже описывает сам. Элен к тому времени уже вернулась в Париж.
Вообще-то, вся эта история с поездкой в Вену в изложении Синявского совершенно непонятна. Якобы КГБ решило похитить (или даже убить) Элен, заманив ее с помощью Синявского в советскую зону оккупации Вены и доставив туда для этого нашего героя на специальном бомбардировщике в сопровождении двух высокопоставленных офицеров КГБ. Но зачем КГБ вообще понадобилась Элен — достаточно обычная преподавательница русского языка? Отец ее не был таким уж крупным французским дипломатом, да и шантаж его прямо из СССР был бы более скандален, чем выгоден. Ее собственная биография не давала никаких оснований КГБ строить какие-либо значительные планы на будущее или мстить за прошлое. И до этого и после Элен спокойно приезжала сама в Советский Союз.
Одновременно возникает и другой, довольно резонный вопрос — многие ли из миллионной армии советских осведомителей, а просторечии — стукачей — удостоились доверия участвовать в таких вот загадочных заграничных операциях — это со знанием дела вопрошает Хмельницкий. Году в 1990 я месяц прожил на ферме под Тулузой у Элен Пелетье-Замойской. Было вполне очевидно, что говорить о Синявском ей неприятно, и я не стал ее спрашивать.
В паре зарубежных публикаций поездка Синявского в Вену на бомбардировщике прямо связывается с передачей Элен Пелетье первой из его опубликованных на Западе рукописей — статьи «Что такое социалистический реализм». В то же время известные мне данные о времени написания этой статьи с 52-м годом не совпадают и поэтому и это объяснение причины такой страной поездки Синявского кажется недостаточно убедительным. Единственное, что из всей этой истории следует, что к нему относились в КГБ гораздо более серьезно, чем к рядовому стукачу, и, вероятно, много лет серьезно и последовательно готовили к внедрению в качестве советского агента во Францию. Единственное, в чем я вполне верю рассказам и Синявского и Марии Васильевны, это в том, что отказаться от сотрудничества с КГБ он боялся (да к тому же, как Абраша Терц считал невыгодным), но вот заходить с ними слишком далеко тоже не хотел.
Мне кажется, вполне заслуживает доверия рассказ Александра Даниэля со слов и отца и матери (порознь) о том, что Синявский еще в конце пятидесятых годов предупредил их о том, что дал подписку в КГБ, и они вчетвером «тряслись от страха» (считая это «расстрельной статьей» – изменой родине) — не узнают ли в КГБ, что Синявский предупредил Элен. Повторяю, предупредить того, на кого доносишь, тогда было обычным делом, но Элен была иностранка, и, главное, Синявский хорошо разыгранной ссорой, как он описывает, несколько сузил в первый раз возможности КГБ с внедрением его в качестве агента во Францию. И, может быть, и впрямь не так уж хорошо сыграл написанную ему роль в Вене. Расстрелять бы не расстреляли, но у Синявского и впрямь могли быть крупные неприятности. Я, только за отказ сотрудничать, да и намного позже, что существенно, получил 5 лет лагерей. Правда, сотрудникам ГБ и в голову не приходило, что я это выберу — даже срок они рассматривали как средство убеждения и разными способами пять лет первого срока давили, запугивали мать и жену, все спрашивали — не передумал ли? Именно это происходило все пять лет лагерей и с Юлием Даниэлем, которому к тому же ставили в пример Синявского. Серьезные неприятности более простого рода вполне могли быть: знаменитая актриса Людмила Гурченко рассказывала, что после ее отказа в 1957 году сотрудничать с КГБ все договоры в кино и на многие сценические роли в театре пошли у нее прахом и на многие годы.
Но Синявскому никто не помешал успешно защитить кандидатскую диссертацию, быть принятым на работу в престижный Институт мировой литературы, преподавателем в еще более престижную школу-студию МХАТ’а и вообще чувствовать себя победителем, которому было, однако, что скрывать («носить маску» по его определению). В шестидесятые годы никто подвигом его поведение бы не назвал, пожалуй, большинство знакомых перестало бы с ним здороваться, но и удивления это не вызывало.
Мне все же хочется думать, что лет десять Синявский очень радовался, искренне полагая, что о нем забыли (на самом деле на сленге КГБ – «законсервировали»), что нередко бывало после расстрела Берии, резкого сокращения Хрущевым и Серовым и штатов КГБ и его агентурной работы. Пользуясь этим Синявский и сочинил, в основном для внутреннего пользования, но также для жены и нескольких близких друзей свою новую маску — хулигана и авантюриста, свободного от нравственных проблем, беззаботного и удачливого уличного воришки, которому все в жизни по плечу — Абраши Терца.
Ему, по натуре робкому и трусоватому, почти на десять лет показалось, что жизнь пасует перед ним, что все ему удается и повсюду он побеждает. Война обошла его стороной, он создал себе хорошую репутацию и известность именно в тех кругах, которые для него были ближе и дороже всего, он открыто занимается тем, что любит: пишет о Пастернаке и Пикассо, собрал коллекцию икон, а главное — перехитрил, переиграл КГБ, «и рыбку съел и на … сел». В упоении от своей победы над жизнью он и начал писать в стол, но, конечно, с большой оглядкой, поскольку она была внутри него самого, да и неспособен он был забыть, откуда все взялось. Эйфория, наивная свобода француженки Элен, стажеры-иностранцы — все подталкивало его к мысли о публикации написанного, да не здесь, а на мифическом Западе, который был таким же сном Синявского, как и то, что он Абрам Терц. Мне кажется, что именно так, для себя, а не для КГБ и был написан очень осторожный, но все же «непроходимый» в СССР роман о деле врачей «Суд идет». Мы не забываем, что это не просто годы возможного перерыва в сотрудничестве с Лубянкой для Синявского, но облегчения для всей страны, в первую очередь для возрождающейся в последний раз русской интеллигенции. И это же время начала действия «плана Шелепина» по образцам работы НКВД и Коминтерна 20-х годов, время, когда на Лубянке вспоминали опыт и «сменовеховцев» и «евразийцев».
Возвращаясь к первому этапу сотрудничества с КГБ Синявского, к его первым «подпольным» книгам, было бы несправедливо забывать и о том, что было им написано гораздо позже в статье «Диссидентство, как личный опыт»:
«В 15 лет, накануне войны, я был истовым коммунистом-марксистом, для которого нет ничего прекраснее мировой революции и будущего всемирного общечеловеческого братства».
Конечно, в годы войны многое должно было вызвать сомнения у Синявского. Гораздо позже, году в шестьдесят втором, я помню его торопливые рассказы — московские слухи тех лет, – о том, что Клюева, кажется, освободили из лагеря в начале тридцатых годов, но он умер (или был убит уголовниками) возвращаясь из Сибири. Что Пильняка недавно видели в Москве, но он почти безумен и боится оставаться подолгу на одном месте и каждую ночь меняет квартиры друзей. Но ведь и для Клюева и для Пильняка героика революции тоже важнейшая тема. На самом деле оснований, чтобы ощутить весь ужас советской истории у Синявского, конечно, было в тысячу раз больше, но все же «Левый марш» Маяковского для него сперва был образцом в поэзии и жизни, потом — в последние годы — единственным, уже не спасающим, якорем.
Для всей этой среды советских «белых воротничков» гуманитарных и негуманитарных профессий конца 50-х и первой половины 60-х годов («советских» здесь ключевое слово) существовала удобная и спасительная надежда, что коммунизм может быть (и даже для некоторых казался, скажем, при НЭП`е) не так плох, а революционная романтика — самое чистое и святое, что было в истории человечества. Они были антисталинистами, но почти поголовно верными сторонниками малоизвестного им Ленина, который когда-то ясно сформулировал: «Каждый коммунист должен быть чекистом».
И хотя далеко не все, к счастью, были коммунистами, но от революционной романтики для многих не было идеологических затруднений к переходу к ЧК и КГБ. Все решалось на уровне способности к сопротивлению, внутреннего инстинкта, ощутимого всеми в доме с прогулочными двориками на крыше Лубянки, над всей Москвой, аморализма, нравственной для себя невозможности сотрудничества с убийцами и тюремщиками (термин «преступная организация» к КГБ тогда еще не применялся). Это была моральная граница, которая пролегла между двумя «романтиками революции» Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Не имевший этого внутреннего морального тормоза Синявский чувствовал себя совершенно свободным в нашей рабской стране — Абрашей Терцем «переигравшим КГБ».
– С КГБ можно играть и выигрывать, – вероятно, это он внедрил (и убеждение и фразу) в нешибко умную Марью Васильевну, но мне очень интересно: сам ли он ее выдумал. Когда гораздо позднее — в семьдесят пятом году я был первый раз арестован, ко мне был подсажен оперативник КГБ Лева Авоян (полное имя его было Лаврентий, а не Левон). Я был его вечерним, «домашним» заданием — днем он следил за поведением и разговорами фигурантов по крупному тогда делу «прокуроров» – Авоян шел, как второстепенный обвиняемый по их делу, по будням ездил с ними в суд, а по воскресеньям его адвокат якобы устраивал ему «суточные» свидания с женой. И вот после того как Авояну не удалось уговорить меня передать через его жену письмо с указаниями моей жене, кому что сказать, к кому и зачем пойти, не удалось уговорить написать разоблачительную статью в «Литературную газету» о знакомых Шаламове и Белинкове, дать взятку следователю, а к тому же не удалось и запугать меня, я услышал совсем уж нечто новое:
– Ты должен, Сергей, поиграть с ними и, конечно, выиграть у них. Ты же гораздо умнее их — что тебе стоит…
Я ответил, что не играю в азартные игры с автоматом, а еще лет через пятнадцать увидел в точности те же призывы «играть и выигрывать у КГБ» в интервью Марии Васильевны Розановой.
Но вернемся к Синявскому.
На мой взгляд, именно эти годы — лучшие в его жизни. Синявский успешно носит маску высоконравственного старорежимного тихого русского интеллигента — для всех, и бесстрашного авантюриста Абраши Терца — для себя и нескольких ближайших знакомых. В этой своей маске, освобождающей от нравственных проблем, но дающей сладостное ощущение уверенности в себе, он уверяет Марью Васильевну и всех, кто причастен к отправке рукописей на Запад, что в случае ареста он следователям ни слова не скажет, от своего авторства до конца будет отпираться, а уж они пусть делают, что хотят, — ведь он же бесстрашный хулиган Абраша Терц, которого никто не запугает (все это рассказывает Мария Васильевна в одном из фильмов, объясняя почему первые защитники Синявского отрицали его авторство).
Но уже в январе 1962 года в журнале «Иностранная литература» появляется большая статья его главного редактора Бориса Рюрикова «Социалистический реализм и его ниспровергатели» с беспощадной критикой как антисоветских и клеветнических всего двух публикаций, появившихся за несколько лет на Западе: небольшого исследования «Что такое социалистический реализм» и повести «Суд идет». На первый взгляд, в критике «Иностранной литературы» все непонятно:
– Почему Рюриков выбрал из всей эмигрантской и западной печати об СССР только эти две публикации? Если из-за того, что они особенно антисоветские, то это совсем не так — в эссе о «соцреализме» даже есть хвала идеалам первых лет революции.
– Почему объединены французская публикация, к тому же анонимная, с русской, подписанной странным псевдонимом «Абрам Терц»?
– Почему, наконец, вообще объединены в одной критической статье художественное произведение и литературоведческое исследование?
Ответ понятен только Управлению «Д» КГБ СССР (дезинформации, созданного по «плану Шелепина») и Синявскому. Если до января 1962 года еще можно было предполагать, что статья «Что такое социалистический реализм» и повесть «Суд идет» тайком напечатаны заграницей, даже если уже написанные «Любимов» и «Пхенц», еще не напечатанные, были написаны без ведома КГБ, то в последние почти четыре года до ареста Синявский уже точно знает, что его тайная деятельность (даже если она и впрямь была тайной) для «органов» стала явной. Но Борис Рюриков, а точнее Управление «Д» идет дальше: этот мэтр политического контроля над советской литературой делает еще один шаг к нему — лично приезжает в Институт мировой литературы, где ничтожным для него сотрудникам на общем собрании повторяет в докладе свою статью.
Игорь Голомшток описывая в «Воспоминаниях пессимиста» этот поразительный доклад замечает:
– У Андрея, вероятно, горели уши.
Наивный Голомшток может совершенно ничего не понимать в новом положении Синявского, но уж Синявский и Мария Васильевна, конечно, все понимают. Поскольку в своих многочисленных мемуарах и статьях они о статье Рюрикова и его докладе в ИМЛИ упорно не упоминают, странно, что Алик Гинзбург, включая ее в «Дело Синявского и Даниэля» не обратил внимания на ее дату. На мой взгляд возможны два объяснения этого:
– То ли КГБ уже в 1962 году собирался внедрять Синявского в Париж и Рюриков начал создавать ему рекламу для эмиграции и европейских спецслужб; и это вероятнее всего — шла длительная подготовка к крупному проекту из «плана Шелепина». Но нужны были все новые публикации «подпольного» автора, нужна была вызывающая доверие его страдальческая судьба, да и вообще, как мы видели, 1962 год был слишком сложным и для Хрущева и, вероятно, для Шелепина, чтобы раскручивать этот гигантский проект.
– То ли, что менее вероятно, Синявского и впрямь десять лет «не беспокоили», а планы в отношении него были не так уж серьезны и для руководства Первого Главного управления было важно, чтобы Синявский сам пришел к ним, сам покаялся и выразил готовность работать.
Практического значения выбор одного из этих предположений сегодня не имеет — еще почти на четыре года о Синявском опять якобы «забыли», но «проект Синявского» постоянно обрастал все новыми необходимыми для КГБ деталями.
Судя по тому, что после откровений Рюрикова предпринимает Синявский (с позиции элементарной нравственности это даже трудно себе представить), уж во всяком случае он понимал, как работает Лубянка и как близки оказываются к ней все так или иначе приближающиеся к нему самому.
Своему ближайшему другу Юлию Даниэлю он, конечно, не объясняет в какие сложные игры давно уже играет с КГБ, а продолжает изображать из себя героя в давно прошедшей истории с Элен. И все это происходит до статьи и доклада Рюрикова. Но зато Генриху Гунькину, автору известного в самиздате «Откровения Виктора Вельского» и собрата по фантастическому реализму Синявский предлагает помочь с публикацией книги на Западе просто за несколько дней до ареста — уже все точно понимая. Наивный же Даниэль, мечтающий, как и все советские писатели, о свободе печати вообще и для себя лично в частности, абсолютно доверяя Синявскому и не понимая, что тот втягивает его под колпак КГБ, еще в 57-м году, увидев изданную на Западе книгу Синявского, тут же простодушно говорит:
– И я хочу!
Синявский готов ему «помочь» и Даниэль тут же начинает срочно записывать уже приходившие ему в голову, но «непроходимые» в СССР сюжеты, передает свои рассказы Синявскому и через пару лет видит их напечатанными. В работу с Даниэлем КГБ подключает еще одного провокатора — Хмельницкого. Именно он подсказывает Даниэлю сюжет повести «Говорит Москва», потом при посторонних спрашивает, как идет работа, а когда слышит по радио «Свобода» чтение кусков из «Говорит Москва», начинает рассказывать посторонним, как он подсказал сюжет Даниэлю. Поскольку Синявский и Хмельницкий были с детства приятелями и одноклассниками, я не исключаю, что идея привлечь Даниэля сперва к публикациям за рубежом, а потом, конечно, и к работе там же, принадлежала не только «куратором» с Лубянки, а еще и лично Синявскому. Замечательно, что в том же 61-м году провокаторы КГБ подбрасывают постоянным посетителям «Маяка» (чтения стихов на площади Маяковского) — Юрию Голанскову, Владимиру Осипову, Владимиру Буковскому, Илье Бакштейну, Эдуарду Кузнецову и другим, «творческую» идею терроризма, необходимость срочно убить Никиту Хрущева. Все это были наработки для будущего майского восстания в Париже.
Мне кажется, что не только Синявскому, но и его «кураторам» очень нравился Даниэль — бесстрашный фронтовик, веселый и любимый всеми талантливый гуляка, но при этом блестящий переводчик, работящий, надежный и к тому же беззаветно веривший в ленинские идеалы и героику революции, певший как и все вокруг него за Булатом Окуджавой:
И если вдруг, когда-нибудь,
Мне уберечься не удастся,
Какое б новое сражение
Не покачнуло шар земной
Я все равно паду на той,
На той последней, на гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной.
Я думаю, что Даниэль вызывал у КГБ доверие и симпатию даже большее, чем Синявский. Ну, а уж в том, что и его удастся «уговорить», сомнений у них не было.
К мысли о никогда не прекращавшемся сотрудничестве с КГБ Синявского подталкивает и менее значительная, но не менее гнусная и, относящаяся к тому же времени, деталь из воспоминаний разоблаченного осведомителя уже вернувшимися из лагерей его жертвами, но по-прежнему друга Синявского Сергея Хмельницкого. Несмотря на скандальные разоблачения, он получает в КГБ новое задание — разговорить, выяснить настроение (теперь он уже точно понимает — дело кончится арестом, а не просто «информацией», как ему обещали о первых жертвах) незнакомой ему девушки из Московского университета. Хмельницкий по-прежнему всеми своими бедами делится с Синявским. Тот дает ему достаточно двусмысленные советы как оправдаться перед нежелающими теперь с ним здороваться приятелями и, главное, вполне охотно и сразу же знакомит Хмельницкого с «порученной» ему девушкой — это знакомая Синявского. Хмельницкий в ужасе уезжает из Москвы в Среднюю Азию, тем более, что изобличенным в литературной среде стукачам в Москве становится все менее уютно.
Возвратившиеся из лагерей все чаще публично разоблачают доносчиков — ведь их же перед судом знакомили с «делами». Перечисляют число доносов, написанных Лесючевским, — директором главного литературного издательства, с критиком Эльсбергом никто старается не здороваться, поэт Наровчатов или Тендряков помогает Валентину Португалову поймать донесшую на него Екатерину Шевелеву прямо в Центральном Доме литераторов и объясниться с ней прилюдно. Аркадий Белинков в публикации глав из книги о Юрии Олеше в журнале «Байкал» дает внятную характеристику и рецензенту его романа, из-за которого он был арестован, Василию Ермилову и его куратору из КГБ генералу («бывшему графу») Игнатьеву.
Может быть именно от этой, такой нелегкой для агентуры КГБ жизни и возникают многочисленные рассказы, естественно, созданные на Лубянке, о том, как трудно было найти и изобличить Синявского и Даниэля. Все эти «откровения» скорее забавны. Во-первых потому, что вся жизнь русской эмиграции и поведение считанных иностранцев, приезжавших в СССР, для КГБ были (а соответственно и публикации на Западе привезенных ими рукописей) открытой книгой. Во-вторых, после статьи Рюрикова и его доклада полная информированность Лубянки о Синявском вообще стала вполне очевидной. Тем не менее в расчете на то, что статей корифеев советской критики никто не читает, а о докладе Рюрикова никто не помнит (Голомшток, как выяснилось, помнил, но ничего не понял) КГБ срочно создает одну легенду за другой.
Самая цивилизованная из них — разоблачение стало результатом тщательного стилистического анализа различных текстов Синявского. Но это только следствию, для придания делу приличного вида было интересно.
Сильно диковатые рассказы Евтушенко по секрету каждому встречному (в том числе и мне) о том, как Роберт Кеннеди, включив воду в ванной, поведал ему страшный секрет о сдаче Синявского сотрудниками ЦРУ. В одном из фильмов Марьи Васильевны Евгений Александрович вновь повторил этот хорошо выученный и уже много раз опровергнутый сюжет несколько лет назад.
Совсем уж дикая — обмен секрета авторства Синявского на тайны советских подводных лодок. Ее с видимым недоверием, но и уважением к ее серьезности и значительности повторяет, конечно, Мария Васильевна.
Свой арест на улице осенью 1965 года Синявский описывает очень подробно, а вот первый же разговор со следователем почему-то видит лишь во сне. Когда он описывает свою первую вербовку для слежки и женитьбы на Элен, убеждающие слова следователя еще звучат: «Вы же наш — советский — человек». И лишь после ареста в шестьдесят четвертом году в первой же «беседе во сне» следователь ему говорит проще: «Вы же наш человек». По-видимому, сразу же речь идет и о дальнейших планах КГБ. В том же сне следователь его задерживает, не разрешает Синявскому сразу же уйти на лекцию в Сорбонне. Можно понять, что Синявскому уже рисуют картинки его будущего в Париже. Профессором Сорбонны (от КГБ) он стать готов, но вот сидеть в лагере и зарабатывать себе героическую репутацию — по-видимому, не хочет. Впрочем, возможной «несознанки» Абрама Терца Синявскому хватает, если она вообще была, я думаю, минут на десять, не больше. У следователя есть ведь, тщательно замалчиваемый и Розановой и Синявским, но бесспорный довод (теперь уже в своем «сне», но на опыте множества политических дел, я представил бы его так):
– Не дурите, Андрей Донатович. Мы ведь можем вам предъявить обвинение в мошенничестве в северных деревнях, хищении из церквей государственного имущества в особо крупных размерах (а уж это мы докажем, и ваши иконы оценят специалисты) и тогда будем вас судить как церковного вора, а о публикациях на Западе можем забыть вообще или сделать их малозначительным эпизодом. И вряд ли вас кто-нибудь будет тогда защищать или помогать вам после освобождения. Но возможен и другой вариант: об иконах мы забудем и все их вам оставим, а вы будете осуждены как борец за свободу печати, станете героем в глазах всех своих друзей и у нас и на Западе, а мы с вами продолжим то, что не успели закончить с Элен — жаль, что Пелетье вышла замуж за этого старого скульптора графа Замойского. Но «Вы же — наш человек». Напоминанию об иконах Синявскому нечего было противопоставить.
Дело в том, что образа, висевшие у Синявских, не были семейными. Отец Андрея Донатовича не был человеком верующим, да и сам Синявский, судя по воспоминаниям Марии Васильевны, сперва к «древнерусскому искусству» интереса не проявлял — это она, чтобы привязать его к себе, повезла в Переславль-Залесский, а потом и на Север.
Интерес к русской иконе, русской духовности на рубеже 50 — 60-х годов у советской интеллигенции был просто взрывным и восторженным. Очень многие тогда крестились, особенно в Преображенском храме у отца Дмитрия Дудко, который потом, после ареста, предал многих из своих духовных детей. Некоторые из верующих и неверующих собирали русские иконы. К старым коллекциям Корина, Тюлина, Вертинских, Мавриной прибавились многие новые. Появилось гораздо больше коллекционеров, то есть покупателей, появился и нелегальный рынок, так как государство торговлю иконами не только не приветствовало, но прямо пресекало. Иконы были названы «валютными ценностями», а это уже грозило чуть ли не расстрелом. Появились банды, грабившие «по заказам» подмосковные храмы.
Была, однако, некая промежуточная возможность составить коллекцию икон, не тратя больших денег на покупку и не связываясь с прямой уголовщиной: самим ездить в глухие деревни, по преимуществу на русском севере — в Вологодской, Архангельской областях и задешево покупать или выменивать древние иконы у нищих старух или даже вынимать иконы из иконостасов закрытых и заброшенных старинных деревенских церквей. Десятки, если не сотни, московских и ленинградских интеллигентов в те годы участвовали в таких добровольных экспедициях — некоторые для музеев, другие — для себя. Среди «ходоков для себя» особенно был известен писатель Владимир Солоухин (во-время «осудивший» Пастернака). Он даже смог опубликовать об этом книгу «Черные доски» с совершенно варварскими советами о том, как промывать иконы от потемневшей олифы. Но сказать, что походы были вполне безопасны и поощрялись властями, было никак нельзя. Один из сегодня очень известных художников, уже тогда отличавшийся своим двусмысленным благочестием, увидев шедших к нему с обыском милиционеров, забаррикадировал входную дверь, торопливо колол иконы на поленья и жег в печке. После чего стал очень ценимым советской властью и обществом мастером искусства. Храмовые иконы, в том числе и из закрытых и полуразрушенных храмов, и вовсе рассматривались как государственное имущество, а их изъятие могло оцениваться как хищение государственного имущества в особо крупных размерах. Это была статья в уголовном кодексе более тяжелая, чем убийство. Таким образом, коллекционирование древних русских икон создавало положение двусмысленное и его, в зависимости от интересов спецслужб, по-разному использовали КГБ и МВД.
Синявский и Марья Васильевна тоже были в числе «путешественников». Их небольшая, хотя и замечательно подобранная коллекция икон, может быть, не привлекла бы тогда ничьего внимания, если бы не арест Синявского Комитетом государственной безопасности, где каждое лыко ставилось в строку. Особенно знаменательным было их триумфальное участие в самой значительной и первой крупной за все годы советской власти выставки в Манеже «Псковская икона» в 1970 году, тогда совершенно ошеломляющей и ставшей наиболее значительным событием в культурной жизни России на многие годы. «Святой Георгий на черном коне» XIV века, принадлежавший Синявским (заметим, что другие коллекционеры боялись показывать свои иконы) — был, по существу, центром этой поразительной выставки. В коллекции Синявских оказалась одна из величайших русских икон, и это сразу сделало их собрание одним из самых известных в стране.
– Андрей не хотел ее брать, говорил — еще какой-то семнадцатый век (икон семнадцатого века в шестидесятые годы не ценили и не собирали. — С.Г.), а она тяжеленная и тащить так тяжело. Но я настояла, в Москве промыла, и все обнаружилось, – рассказывала мне Марья Васильевна.
У меня самого с этой иконой связано поразительное воспоминание. В шестьдесят восьмом году, когда Синявский был еще в лагере, а меня по требованию КГБ выгоняли из университета, я решил обратиться в суд, но не знал ни одного адвоката и впервые пришел к Марье Васильевне, уже «очень состоятельной женщине», как она говорила, в ее новую квартиру на улице Гашека.
Я говорил ей о том, что меня гонят с факультета, обвиняя то в несдаче давно сданных экзаменов, то в профессиональной для советской журналистики непригодности. Марья Васильевна рассказывала о немолодой соседке, обвиняющей ее в злостном и систематическом создании дыр на ее нижнем белье в причинном месте, а также о молодом соседе, с восторгом обнаружившем, что если чаще мыть шею, можно реже менять рубашки — в общем, мы были поглощены серьезным разговором, но я вдруг почувствовал, что справа, сзади из-за плеча, на меня кто-то пристально и очень серьезно смотрит. Это ощущение я не могу забыть уже больше сорока лет. Несколько минут я сдерживался, но потом не выдержал и посмотрел, кто же стоит у меня за правым плечом. Там никого не было, но с этой стороны на стене, в комнате, где я никогда раньше не был, а войдя — не стал ее рассматривать, висел «Святой Георгий на черном коне». Именно его взгляд я и почувствовал. Я не так уж эмоционален и больше никогда в своей жизни, ни до, ни после этого ничего подобного не испытывал.
Впрочем, среди знакомых Синявских было мало коллекционеров. После ареста Андрея Донатовича я привел Марью Васильевну к Поповым — моим друзьям, художникам, владельцам, вероятно, самой замечательной и изысканной коллекции того времени. Однажды встретил ее у Георгия Костаки — владельца музея русского авангарда, гораздо более значительного чем соответствующие коллекции тогда Русского музея и Третьяковской галереи, но она явно не была с ним дружна, скорее, хотела продать ему одну из икон («У меня есть «Никола с житием» XIV века, – сказала она мне, – я хочу за него 1400 рублей — по сотне за век»). Таким образом, мало кто из их знакомых понимал, как происходило это северное коллекционирование.
– Обменивают, как у негров в Африке, драгоценные иконы на бусы и банки консервов, – с отвращением говорил коллекционер Игорь Санович, тоже собиравший иконы, но не ходивший по заброшенным храмам и населенным голодными русскими старухами деревням. Да и Синявские, конечно, почти никому этих неинтеллигентных подробностей не рассказывали. Но от КГБ скрыть это было невозможно.
По сути дела, к подлинной борьбе с антисоветской литературой и публикациями советских писателей за границей процесс Синявского и Даниэля не имел никакого отношения. По Москве в эти годы гуляли хорошо известные КГБ два автора действительно резко антисоветских книг, напечатанных за границей, — Валерий Тарсис и Андрей Ремизов — тоже приятель Синявского, печатавшийся под псевдонимом Иванов. С точки зрения Управления «Д» они ни на что не были годны — ни один из них, в отличие и Синявского и Даниэля, не верил в героику революции и, уж конечно, не имел предыдущих связей с КГБ. Тарсиса ненадолго сажают в санаторное отделение психиатрической больницы им. Кащенко, о чем он пишет новую антисоветскую книжку, после чего разрешают уехать в Англию. Наивный Ремизов дней через десять после ареста Синявского сам приходит на Лубянку с покаянием, что он тоже печатался на Западе и готов разделить со своими друзьями наказание за это преступление. Его просто выгоняют — потом, так и быть, вызывают свидетелем по делу Синявского.
Но, конечно, все не так просто — страна все же бюрократическая — дело должно быть оформлено, и в фильме «Процесс Синявского и Даниэля» мы видим характерную и обстоятельную машинописную страничку (воспроизводим то, что видно на экране):
«Собственные показания обвиняемого Синявского Андрея Донатовича.
Как я уже сообщал ранее в заявлениях следствию и допросах о том, что печатался за границей под псевдонимом Абрам Терц, непосредственно с моих слов более или менее … осведомлены— Замойская Элен, Фриу Клод, Окутю… Альфреда, Даниэль Юлий Маркович, моя жена Розанова-Кругликова Майя Васильевна.
Вместе с тем ряд лиц из числа моих друзей и … время и при разных обстоятельствах познакомился … моих произведений, опубликованных за границей. … …омня все детали, сопутствовавшие каждому случаю, … этих лиц:
1.Петров Александр Константинович
2.Кишилов Николай Борисович
3.Крупник Илья
4.Хмельницкий Сергей Григорьевич
5.Богораз Лариса Иосифовна (жена Даниэля…
6.Меньшутин Андрей Николаевич
7.Меньшутина Лидия Ивановна (его жена)
8.Голомшток Игорь Наумович
9.Казаровец Нина (его жена)
10.Сергеев Андрей Яковлевич
11.Сергеева Людмила (его жена)
12.Герчук Юрий
13.Герчук Марина (его жена)
Степень и характер знакомства этих л… … . Иногда я читал вслух …»
То есть доносит он на всех своих друзей поверивших в первоначальные маски Синявского. Естественно, он называет следователю и автора неподписанных «фантастических повестей» Генриха Гунькина, который по наивности оставляет у него свою рукопись. Гунькина сперва вызывают на допрос, а потом, по показаниям Синявского, исключают из Союза журналистов.
И дальше начинается почти идиллическое сотрудничество следствия и обвиняемого (ну просто «Приглашение на казнь» Набокова, только с обещанием всемирной славы за усердную работу, а не казни обвиняемому): ведь постановщикам единственный раз нужен шумный, очень эффектный процесс и следователь недоволен адвокатом:
«— Какой он адвокат! Где это ваша супруга, Марья Васильевна, откопала… такого… такое?.. — Он затруднился с эпитетом, но красноречиво поморщился:
— Есть ли допуск? Никто и не знает… в юридических кругах. Непопулярен. Нужно еще проверить. Почему-то, между нами, опять еврей? На мой вкус… лучше бы… Вместе, подумав, порассмотрев, мы с вами подыскали другого, настоящего защитника… А?».
А потом начинается то, что для «плана Шелепина» и Управления «Д» было гораздо важнее, чем внедрение в русскую эмиграцию и европейское общественное движение агента Синявского и, как они все еще уверены, Юлия Даниэля.
Начинается беспрецедентная, вошедшая в историю России и сама по себе и, главное, по своим вполне запланированным результатам, кампания по фантастической рекламе, во всех средствах массовой информации СССР этого по сути своей малоинтересного дела. Обвиняют в антисоветской направленности книг, но и книг немного, и антисоветскую направленность у этих искренне преданных идеалам революции писателей очень трудно найти. Если их судят за издание книг за границей, то почему не судят многих других — и более и менее известных. Единственное, что резко выделяло Синявского и Даниэля из числа других советских писателей, да и из большинства писателей в мире — это издание их произведений буквально на всех языках. Одна только повесть «Суд идет» была переведена (согласно обвинительному заключению) на 24 языка и издана соответственно в сорока странах. Прокурор называет эти издательства антисоветскими. Боюсь, что все без исключения они были очень левыми и просоветскими — вряд ли интерес к посредственной советской повести в Индонезии или Боливии мог быть еще у кого-нибудь. Да и здесь нужен был очень хороший литературный агент, оплативший издание. Заметим, что гораздо более острые в своей антисоветской направленности книги Ремизова, были изданы по одному разу в каких-то мелких издательствах и сейчас практически ненаходимы.
Постановление ЦК КПСС о рекламе дела Синявского и Даниэля в Советском Союзе скопировал в дни так называемого «Суда над КПСС» – свидетель Владимир Буковский:
«Имеется в виду, что судебное заседание будет проходить в присутствии представителей трудящихся, партийно-советского актива, писателей и журналистов гор. Москвы; порядок их приглашения обеспечивает МГК КПСС.
В связи с предстоящим судебным процессом считаем необходимым доложить предложения об освещении этого процесса в печати и по радио:
1. Репортажи своих корреспондентов из зала суда, а также специальные сообщения ТАСС о ходе судебного процесса ежедневно публикуют газета «Известия» и «Литературная газета». Редколлегии газет «Правда» и «Комсомольская правда», «Советская культура» и «Советская Россия» (по своему усмотрению) могут публиковать заметки собственных корреспондентов из зала суда.
Все остальные газеты публикуют о судебном процессе лишь официальные сообщения ТАСС; по радио о ходе судебного процесса передаются отчеты ТАСС и отдельные корреспонденции из газет.
АПН совместно с КГБ при Совете Министров СССР поручается подготовка соответствующих статей о процессе для опубликования за рубежом.
Корреспонденты указанных газет, ТАСС и АПН проходят в зал суда (без фотоаппаратов) по служебным пропускам, выдаваемым КГБ при Совете Министров СССР.
Иностранные корреспонденты на судебный процесс не допускаются.
2. Для подготовки официальных сообщений и просмотра корреспонденции о ходе судебного процесса образовать специальную пресс-группу в составе т. т. Мелентьева (зам. зав. отдела культуры) – руководитель, Ситникова …, … (отдел пропаганды и агитации), Беляева (отдел культуры), Кузнецова (отдел административных органов), Волкова, Быкова (КГБ при Совете министров СССР)».
Подписано: Отдел культуры ЦК КПСС В.Шауро, зам.зав.Отделом пропаганды и агитации ЦК КПСС А.Яковлевым и зам.зав.Отделом административных органов ЦК КПСС Н.Савинкиным.
Буковский неточно называет Яковлева — главным действующим лицом в этой компании (давая ей, конечно, и совсем иное, чем у меня, истолкование), и обращая внимание лишь на наиболее известного впоследствии политического деятеля. На самом деле на приводимом им документе видна подпись и заведующего (заметим) Международного отдела секретаря ЦК КПСС Б.Н. Пономарева, как главного заказчика и контролера за всем происходившим и есть список группы непосредственных исполнителей, которую возглавляет Мелентьев — зам. зав. отдела культуры ЦК КПСС. То есть поручение и дано и в первую очередь исполняется Международным отделом и отделом культуры, а не отделом пропаганды и агитации.
В связи с этим становится особенно интересен другой документ — тоже цитируемый и приписываемый Буковским в своей книге «Московский процесс» исключительно Яковлеву, но о котором в его книге нет никаких указаний на источник. Этого документа нет и на сайте Буковского среди скопированных им документов. Буковский в письме ко мне написал, что, по-видимому, случайно этот документ не был помещен на его сайте и, что исходные данные его следующие: «Записка в ЦК Яковлева и Шауро от 18 февраля 1966 года, утверждено Политбюро П255 без оформления решения 21 февраля 1966 г.». Цитирую его по книге Буковского:
«В целях разъяснения существа судебного процесса над Синявским и Даниэлем, а также разоблачения клеветнических измышлений буржуазной прессы (…) считали бы целесообразным осуществить следующие мероприятия:
— в творческих организациях, в редакциях газет и журналов, и издательствах (…) на гуманитарных факультетах высших учебных заведений, в художественных вузах, в научно-исследовательских учреждениях гуманитарного профиля провести информации и разъяснительные беседы, привлекая в качестве докладчиков и выступающих авторитетных деятелей литературы, искусства и науки;
— поручить Политиздату срочно издать материалы процесса (обвинительное заключение, речи государственного и общественных обвинителей, приговор и др.) с целью ознакомления партийного и творческого актива, а также корреспондентов газет социалистических стран и органов печати компартий капиталистических стран;
— опубликовать в «Литературной газете» и «Известиях» письмо от имени Секретариата правления Союза писателей СССР, в котором бы содержался ответ на выступления зарубежных писателей и деятелей культуры по поводу процесса;
— редакциям газет «Известия», «Комсомольская правда», «Литературная газета», «Советская культура» опубликовать отклики читателей, а также видных представителей литературы, искусства и науки, одобряющие приговор суда и осуждающие антисоветскую деятельность Синявского и Даниэля (…);
— редакциям газет «Правда», «Известия», «Литературная газета», «Комсомольская правда», журнала «Коммунист» опубликовать теоретические статьи о марксистском понимании вопроса о свободе и ответственности личности в условиях социалистического общества.
Комитету по радиовещанию и телевидению при СМ СССР подготовить и передать на зарубежные страны:
— выступления представителей советской общественности в поддержку приговора суда по делу Синявского и Даниэля;
— беседу видного советского юриста с обоснованием правильности приговора с точки зрения советского законодательства…
— материалы, разоблачающие клеветнический характер писаний Синявского и Даниэля, их призывы к террору, злостные антисемитские высказывания, широкое использование их произведений в целях холодной воины (…)
— материалы, показывающие моральную нечистоплотность, политическое двурушничество Синявского и Даниэля;
— комментарии и беседы о свободе творчества в СССР и преследовании прогрессивных деятелей искусства на Западе».
Впрочем, пожелания Международного отдела ЦК КПСС и Управления «Д» КГБ СССР не только выполнялись, но и перевыполнялись. После предшествующей суду разоблачительной статьи в «Известиях» Дм. Еремина «Перевертыши» в дни суда выделили обозревателю «Известий» Феофанову еще три (на каждый день) газетных подвала для материалов «с места событий», а потом он сделал еще несколько публикаций по результатам дела. То есть в одних «Известиях» с тиражом 8 миллионов экземпляров рассказ о невинно осуждаемых писателях, о том, что в СССР есть противники советской власти, которые к тому же не каются и не признают себя виновными, был размножен более чем в 50 миллионах экземпляров. А сколько десятков миллионов экземпляров пришлось на другие печатные СМИ, радио, телевидение, ТАСС? Лишь у очень немногих людей некоторые особенности этого дела вызывали недоумение. Художник-реставратор Н.Кишилов, не добившись вызова в суд в качестве свидетеля, в своем открытом письме, в частности, пишет:
«Одновременно с вояжем Тарсиса (имеется в виду свободный выезд его в Англию — С.Г.) советский суд готовится вынести приговор двум другим писателям – Андрею Синявскому и Юлию Даниэлю, которые никогда советскую власть свергать не собирались, доллары не получали и автомобилей не покупали (в отличие от того же Тарсиса — С.Г.). А обвинение их было состряпано из отдельных вырванных из контекста цитат, кое- как увязанных в нескладный узел клеветнически подстроенных доказательств. И чем объяснить присутствие в зале суда Андрея Ремизова, свидетеля по делу Андрея Синявского и Юлия Даниэля? По имеющимся достоверным сведениям, Андрей Ремизов, так же, как его друг Синявский, тайно публиковался на Западе (с гораздо более антисоветскими произведениями — С.Г.), однако он не был привлечен к ответственности и будет фигурировать на суде в качестве свидетеля обвинения».
Наконец, остается абсолютно вменяемым и порядочным один из главных действующих лиц — Юлий Даниэль. Реально оценивая и литературные и мифические антисоветские качества своих произведений и произведений Синявского, хорошо зная все советские «критические» кампании, разворачивающиеся в тех или иных случаях, он совершенно не может понять ни бешеной рекламной свистопляски, затеянной властями в их случае, ни как себя вести в этой непристойной с его точки зрения и совершенно непонятной ситуации. В первом же письме из лагеря он пишет жене и сыну:
«Эта «странная» известность, которую мы приобрели, сопутствовала и предшествовала мне. Ситуация сложная и несколько двусмысленная, надо, чтобы он нашел разумную позицию.
Теперь о самом главном, о том, что волнует меня больше всего. Санюшка [Даниэль]! Это не просьба, не пожелание, а приказ: ты не должен вступать ни с кем ни в какие разговоры о всей этой истории; у тебя должен быть только один ответ: «Я на эту тему не разговариваю». Повернуться спиной и уйти — это крайняя мера, которую я тебе разрешаю».
Поскольку агентурный интерес у КГБ к Даниэлю сохраняется, а соответственно усиливается на него и его родных давление, из писем создается впечатление, что Ларисе Иосифовне кто-то компетентный объяснил, какого рода соглашение заключено с Синявским и что он будет выполнять после возвращения — конечно, в надежде, что это заставит согласиться на все и Даниэля. Письмо Ларисы Иосифовны, если оно и сохранилось — не опубликовано, но в ответном письме Даниэль пишет жене:
«Позавчера я получил твое, Ларик, письмо. Ты, конечно, права; я и сам много думаю о «фантастичности» нашего друга [А.Д.Синявского — С.Г.]; и какова будет (если будет) его новая ипостась, я не могу предугадать, хоть и строю предположения, делаю прогнозы. Те отрывочные и нерегулярные сведения, которые до меня доходят, складываются, в общем, в довольно симпатичную, несколько идиллическую «житийную» картинку. Но все это, увы, известия типа «Один человек, который с ним разговаривал…» В письме твоем прозвучала одна чрезвычайно обеспокоившая меня нотка: «Что делать?» А ничего не делать. Если я правильно тебя понял, если речь идет о «души прекрасных порывах». И прежде всего — не делать глупостей. Когда мы сможем как следует поговорить, я изложу тебе свою точку зрения».
И сам замолкает навсегда, на всю жизнь. Он ничего не напишет о лагере, о заключенных, о поразительных судьбах, характерах, каторжном языке, обо всем о чем он мечтает буквально в каждом письме. Роль Синявского была очевидна, близкие его простили, другие — скажем, не совсем, но засылка агента во Францию была слишком малой целью для той кампании, в которой Даниэль стал почти главной фигурой. Думаю, что он даже не хотел осознавать ее основной причины. Он видел бесспорный рост в связи с их арестом демократического движения в СССР, которому он никак не хотел мешать своими сомнениями и разоблачением «подельника». В тоже время он не верил, так же как вполне реалистически, если не цинически, к этому времени мыслящие, не верили Борис Пономарев, Александр Яковлев, Шауро, другие сотрудники ЦК КПСС и уже тем более генералы КГБ в эффективность советской пропаганды, в то, что рассказ о «несдавшихся писателях» будет их разоблачением, а не рекламой. Юлий Маркович Даниэль не мог знать истиных причин этой свистопляски, этой устроенной ему и Синявскому всемирной рекламы, а вновь оказываться в «непонятке», как называют подобные ситуации на лагерном жаргоне, не хотел ни в коем случае. И принес в жертву себя, как писателя. Конечно, до конца не понимая всей грандиозности проекта КГБ, случайным для себя, элементом которого он стал, в силу своей абсолютной порядочности Даниэль смог затормозить его осуществление и эта задержка оказалась роковой для «плана Шелепина» для самого Шелепина, как потенциального «молодого харизматического сторонника демократии» и лидера уже не только СССР и Восточной Европы, но для начала и Западной Европы тоже.
В 1966-67 году, когда предполагалось освобождение и начало работы в Париже двух бесспорных лидеров и зародившегося демократического движения в СССР и многочисленных и разнообразных прямо и косвенно управляемых левых сил на Западе еще были временем, когда и Председатель КГБ Семичастный и сам Шелепин обладали реальной властью. В семидесятые годы все это для них было в прошлом, не только их, но даже их союзников уже не оставалось в руководстве страны. Их «идеология», как сказал Брежнев Зимянину, было тайно, но бесповоротно осуждена и отвергнута.
А ведь каким гигантским был этот «план Шелепина» и одна из его важнейших частей «Суд над Синявским и Даниэлем», какие фантастические перспективы казалось бы с такой ясностью открывал. Он был сравним с «мировой революцией» Ленина и Троцкого, с планами войн Сталина и в 1939-40 годах и в 1952-53-м.
Свержение Хрущева, конечно, имело своей целью не только прекратить его реформы (раздел партии на две, выборность из нескольких кандидатов всех органов власти, создание поста избранного президента СССР), но, конечно, и недопущение реализации «плана Шелепина».
С первого же легкого «отвода» новым Политбюро предложения Шелепина о том, чтобы не носить больше на демонстрациях их портреты — все сразу же, конечно, вспомнили, что то же предлагал и Лаврентий Берия, через секретное постановление ЦК о восстановлении и усилении цензуры в средствах массовой информации, через множество других интриг, второй человек в Советском Союзе и при Хрущеве и сперва при Брежневе, поверивший уверениям «временного генсека», что он только и думает о продолжении курса XX и XXI съезда, постепенно оказывался не просто в тени, а в гораздо большей опале, чем те, кого увольнял когда-то Хрущев.
Советские маршалы хорошо понимали, что в единой «розовой» Европе ни для их танковой стратегии, ни для них самих с началом неизбежных разоблачений и публикаций (в полубесцензурной стране) об истории Второй мировой войны места уже не будет. Правильнее было осторожно убрать уже сделавших свое дело в снятии Хрущева Шелепина, Семичастного, Егорычева и других «комсомольцев», тем более, что Егорычев попытался выступить против перевооружения армии.
Причины и цели этой невероятной шумихи, разрешения всем «Арагонам» (вспомним, как за несколько лет до того его жена Эльза Триоле в их же газете «Летр Франсез» поливала грязью не только великого поэта, но и давнего друга Бориса Пастрнака за публикацию «Доктора Живаго» заграницей), итальянской и французской компартиям, всем коммунистическим (открыто и тайно) газетам и издательствам защищать Синявского и Даниэля, итак эти причины внятно перечислил полковник КГБ Анатолий Голицын:
– «Процесс Синявского и Даниэля» был крупнейшей совместной операцией Управления «Д» и отдела пропаганды ЦК КПСС. В СССР их усилиями была создана открытая, легальная, в основном контролируемая и управляемая политическая оппозиция. В ней будут герои, жертвы, предатели, наивные сторонники «социализма с человеческим лицом».
Голицын пишет слишком кратко, объединяя все вместе, Федочук вообще не захотел расшифровывать свои дважды сделанные вполне ясные заявления об искусственном создании диссидентского движения, а между тем не зря ведь именно заведующий Международным отделом ЦК КПСС Борис Пономарев (наследник Коминтерна) курировал фантастическую рекламу дела Синявского и Даниэля. Благодаря нему и разрешению (скорее — указанеям из Москвы) все тайно — и явно — просоветские организации, все коммунистические партии и газеты (а сколько еще было просто абсолютно приличных и наивных людей вроде редактора журнала «Культура» Ежи Гедройца) вдруг получили возможность выглядеть абсолютно приличными достойными политиками, а не «агентами Кремля», восстановить казалось бы уже совершенно утерянное доверие и влияние в своих странах.
Да и внутри Советского Союза все должно было быть очень интересно для Шелепина. Сотни миллионов рекламных статей, радиопередач, «встреч с трудящимися», конечно, должны были привести (и привели) к всплеску общественной активности, проявлению открытого слоя оппозиционеров — сторонников опальных писателей (даже многоопытный и недоверчивый Варлам Шаламов «купился» на эту пропаганду). Что из того, что это были оппозиционно настроенные люди, оппозиция оппозиции рознь, внедрить своих людей туда тоже нетрудно, как и ослабить препятствия для их контактов с Западом. И появится единое между собой сотрудничающее полулиберальное с верой в коммунистические идеалы пространство от Атлантики до Урала, которым будет так легко и интересно дирижировать с Лубянки. Поэтому так был важен «свой» массовый либеральный журнал, если не «Юность», так «Молодость» – «Сельская молодежь» для чего можно и нужно было и цензуру ослабить. А в Западной Европе тоже почти все ясно: реакционеры в руководстве Западной Германии уже известны благодаря Агаянцу, как сплошь фашисты и антисемиты — их «передовому обществу» слушать нечего, во Франции генерал де Голль сам вывел страну из НАТО и уже было почти подготовлено КГБ майское восстание в Париже. Таким образом, у главного противника Соединенных Штатов Америки, кроме Англии, и не осталось серьезных опор в Западной Европе. Зато там было блестящая перспектива создания «континентальной Европы», к чему уже был готов де Голль, объединения по примеру Восточной Европы с теперь уже почти демократическим (как Венгрия после подавления восстания) Советским Союзом и общим великим лидером — харизматическим «железным Шуриком» .
И первым этому великому плану помешал фронтовик Юлий Даниэль, который, напомню, в 1941 году дважды призываемый в лейтенантские училища, добивался своего исключения оттуда, чтобы быть на фронте рядовым, рисковать только своей жизнью, чтобы не стать пусть маленьким офицером и не посылать других людей гораздо старше себя умирать под пулями, не отвечать внутренне за их смерть.
Так же после ареста Даниэль, может быть, все еще верил в идеалы революции и «комиссаров в пыльных шлемов», но точно не доверял Лубянке и ЦК КПСС. И насколько мог задержал реализацию непонятного ему плана, не захотел быть в нем ни управляемой пешкой, ни «лидером демократического движения» в СССР и Европе. А представляете себе, какой мог быть раздвоенный (Синявский и Даниэль) «человек, который был четвергом» – лидер оппозиционного всеевропейского, иногда даже мнимо антисоветского, движения, все члены которого были бы агентами Комитета государственной безопасности.
Даниэль, конечно, не знал этого грандиозного проекта во всех его деталях, но ему было достаточно и того, что уже вызвало сомнения. Он отказался сотрудничать с КГБ, принимать участие в плане КГБ и отошел в сторону — в тюрьму, в карцер. Никому не сказал о своих подозрениях. Да как скажешь людям, которые защищают тебя самого, твоих товарищей в советских лагерях, что кто-то по-видимому руководит их добрыми чувствами и даже действиями и как это докажешь…
Судьба Юлия Марковича мне очень близка. Я уже с осени 1990 года начал говорить, писать, выступать о том, что КГБ идет к власти в России. Точной информации не было, но был как и у Даниэля странный и трудный личный опыт и опыт журнала «Гласность», из которого следовало, что КГБ руководит перестройкой. В значительной степени мне потом удалось усилить в мире недоверие к Горбачеву и он не получил на Западе денег. Но попытка показать, кто же на самом деле Ельцин и Гайдар, как было в 1991-93 году уничтожено демократическое движение не привели ни к чему: меня никто не слышал, не хотел слышать. Может быть, не надо было и пытаться, надо было замолчать и отойти в сторону, как Юлий Маркович после тюрьмы? Был бы жив мой сын Тимофей, жили бы в России мои родные, а результаты все равно были бы те же самые. Не знаю. Все люди разные.
Рассказывать о дальнейшей судьбе Синявского неинтересно, но я это сделаю. Все происходило именно так, как рассказывают, иногда вполне откровенно, иногда ретушируя и совсем меняя объяснения в фильмах и автобиографическом романе и Розанова и Синявский.
Синявского уже через год после суда КГБ жаждет выпустить из лагеря – «работать надо». Об этом Андрею Сахарову сообщает заместитель генерального прокурора СССР Маляров (к 50-е летию октября намечается большая амнистия и оба будут выпущены). В высшей степени информированный Рой Медведев объясняет, что от этого решения отказались в последний момент. Причины отказа очевидны — Даниэля не удается ни уговорить, ставя ему в пример Синявского, ни сломать. Получается, что Синявский, получивший семь лет, будет выпущен, а Даниэль, получивший пять, останется в лагере. Это будет уж совсем неприлично и откровенно, и Синявский, которому освобождение просто навязывают, от него отказывается. Да и вообще он, кажется, не жаждет выполнять свои обязательства перед КГБ, как и в истории с Элен он совсем не жаждал быть резидентом КГБ.
Но Мария Васильевна тем временем в Москве под покровительством КГБ (без него это вообще невозможно, а для жены диссидента — невозможно даже в фантастическом сне) становится, как она сама с гордостью заявляет в фильме «Абрам да Марья», «очень состоятельной женщиной». Прямо в центре Москвы, на Поварской, практически во дворе Института мировой литературы, где работал Синявский, она открывает «нелегальную» ювелирную мастерскую, где из жемчугов, бирюзы, серебра производятся сотни колец, браслетов, подвесок, которыми она снабжает всю изголодавшуюся по украшениям интеллигентную Москву. Я тоже купил у Марии Васильевны кольцо для жены с четырьмя жемчужинами, причем — это характерно для Розановой — на самом деле жемчужинок было две: каждая была разрезана пополам и утоплена в кольцо, чтобы это не было видно. Но мне она не постеснялась это сказать прямо, правда, получив предварительно деньги. Впрочем, Марья Васильевна сама колец не делала — для этого был «крепостной» художник, кажется, Саша Петров. Она была, как сказали бы сегодня, одновременно и менеджером, и владельцем предприятия и его «крышей» от КГБ. Без санкций и поддержки такая активная, нелегальная, без разрешения и уплаты налогов коммерческая деятельность, да еще в ювелирной отрасли и сегодня была бы невозможна, а уж в советские годы…
Синявский тем временем тихо сидел в лагере, как посторонний, ни во что не вмешиваясь, после работы аккуратно писал и отправлял жене написанное. Целых три книги — «Голос из хора», «Прогулки с Пушкиным» и «В тени Гоголя» — написаны в эти годы.
Его толстые письма иногда по сто страниц, в отличие от писем Даниэля и любых других заключенных, лагерная цензура (достаточно вздорная, как правило уничтожавшая письма просто, чтобы не читать и уж всегда, когда чего-то не понимала) никогда не задерживала и не изымала. Синявский был единственный политзаключенный в Советском Союзе, у которого вся переписка осуществлялась неукоснительно. У многих, в том числе и у меня, иногда по девять месяцев не доходили письма ни ко мне, ни от меня. Мария Васильевна аккуратно их объединяла и готовила к изданию за границей. И, как она с гордостью рассказывает сама, писала клеветнические доносы на лагерную администрацию. И ее доносы оказывались очень эффективны. Главное — уже прошло пять лет. Непокорного и не сдавшегося Даниэля уже можно выпустить из Владимирской тюрьмы, куда после многих карцеров и ПКТ (помещений камерного типа) в зоне, его запихнули на последний год. Значит, можно «приличным» образом вернуть из колонии и Синявского. Здесь и происходит именно то, с чего мы начали о нем очерк и с чего он начинает книгу «Спокойной ночи». Синявский не хочет освобождаться (да еще досрочно) из лагеря, не хочет возвращаться в Москву, где его ждут обязательства, данные им на следствии.
В колонии, по-видимому, он мечтал только об одном: что о нем опять забудут в КГБ. Тем более, что и кукловод опять сменился. Может быть, Андропову, сменившему Шелепина-Семичастного, будет так же не до него, как было Серову, сменившему Абакумова и Берию? Синявский всячески пытается передать свое отвращение к работе на КГБ «понятливым» читателям «Спокойной ночи», и хотя ему ни в чем нельзя верить, здесь я, пожалуй, ему доверяю. Но надежды Синявского на забывчивость КГБ не оправдываются. Его без труда селят в Москве, в квартире на улице Гашека, частью купленной, частью обменяной на его комнату в Скатерном его разбогатевшей женой, — и это в отличие от Даниэля и всех других заключенных, которым проживание в Москве временно (на три года) или навсегда было запрещено. Жил он в Москве тихо, очень изолированно, говорят, почти ни с кем не общался.
Я встретил его однажды случайно на втором этаже магазина «Метрополь», где памятная всем коллекционерам Аня раскрывала папки с гравюрами, акварелями, рисунками. Андрей Донатович увидел меня и спрятался за чью-то спину. Я, видя, что он не хочет здороваться, сразу же со второго этажа ушел. Между тем мы ведь были довольно хорошо и близко знакомы, несмотря на пятнадцатилетнюю разницу в возрасте — просто русской литературой начала века и русской эмиграцией тогда занималось (так, чтобы хоть немного печататься) в Советском Союзе всего 4-5 человек. О чем-то я уже написал выше, но как раз я писал рецензию для журнала «Юность» на его книгу «Поэзия первых лет революции», не вышедшую из-за его ареста, но сохранившуюся у меня в гранках.
– Упомяните, пожалуйста, с сожалением обо всех поэтах, кого мы сняли из окончательного текста, — Меньшутин побоялся их оставить.
Синявский всегда бывал на первых вечерах «Забытой поэзии» (о расстрелянных и ссыльных), которые я устраивал в МГУ.
Я, по его просьбе, попросил у Евтушенко доцензурный текст «Братской ГЭС», на которую Синявский писал рецензию для «Нового мира».
Когда Андрей Донатович был арестован, главный редактор «Литературной энциклопедии», где мы оба печатались (я — со статьями о Минском, Мережковском, Ремизове, он с Пастернаком и Ходасевичем) Виктор Васильевич Жданов, который не хотел снимать хорошую статью Синявского о Пастернаке, предложил мне ее подписать. Я с удовольствием согласился, но потом сказал, что Синявскому было бы приятно, если бы ее подписала Мария Васильевна, которая напечатала уже пару статей в «Декоративном искусстве». Жданов попросил меня с ней поговорить, Розанова с восторгом согласилась и в тот же день побежала в Институт мировой литературы:
– Вы статьи Андрея из сборника снимаете, а Жданов их сохраняет…
Конечно, Жданову тут же последовал неприятный звонок, а мне год было стыдно смотреть ему в глаза.
Через три года после освобождения Синявским предложили уехать в Париж — КГБ все же требовало от них работы.
Здесь начинается третья маска Синявского — профессора Сорбонны. Профессором, конечно, он «легко стал», как говорит в фильме один из французов, но его главная работа — агента влияния КГБ — очень скоро стала всем русским эмигрантам вполне очевидна. Думаю, что в виде платы и средств на первоначальное обустройство ему была разрешена вещь в Советском Союзе невиданная, да еще для «политического эмигранта» – ему разрешили вывезти во Францию всю их коллекцию русских икон. Даже Георгий Дионисиевич Костаки — гражданин Греции, бесспорно сотрудничавший с КГБ, так как работал в канадском посольстве, но не такой важный сотрудник, смог вывезти лишь около половины своей поразительной коллекции, причем все иконы ему пришлось оставить в СССР. Остальное пришлось пожертвовать в Третьяковскую галерею, музей Рублева и другие государственные музеи. Высылаемому из СССР в то же время гораздо более крупному русскому прозаику Виктору Платоновичу Некрасову, лауреату Сталинской премии, автору «Окопов Сталинграда», родоначальнику всей русской военной прозы, поскольку у него не было связей с КГБ, не разрешили взять с собой не только три-четыре картины, которые с дореволюционных пор были в их доме, но даже его гипсовый скульптурный портрет работы кого-то из современных мастеров (он подарил его мне, а я, вскоре после этого арестованный, так и не успел забрать его из квартиры Некрасова). Синявские вывезли всю свою коллекцию полностью в специальном товарном вагоне («Я им сказала — я вам тряпки половой не оставлю», – гордо рассказывает в фильме «Абрам да Марья» Розанова, по-видимому, до смерти запугавшая несчастного и обиженного Юрия Андропова). Кроме этого убедительного рассказа в фильме о запуганном КГБ, но без упоминания икон, я слышал еще три ни в чем не совпадающих варианта рассказов Марии Васильевны о том, как попали в Париж иконы. Разбираться в них скучно, каждый так же правдоподобен, как «половая тряпка» в фильме. Именно «Святой Георгий» – одна из величайших русских икон — сразу же, как говорили в Париже, был заложен в банк, кредит выданный под него, позволил купить большой дом под Парижем, принадлежавший когда-то поэту-символисту Гюисмансу. Кредит, конечно, никогда выплачен не был, и «Святой Георгий на черном коне» попал в конце концов в Национальную галерею в Лондоне, где и погиб.
В эти годы главным реставратором в музее был итальянец, у которого была мания — расчищать доски старых мастеров. Он изгадил и ободрал десятки знаменитых картин из собрания галереи. По рассказам, главный реставратор ГМИИ Келли плакал, когда увидел в каком состоянии находятся знаменитые доски старых мастеров, привезенные из Лондона в Москву на выставку. Попал к нему и «Святой Георгий». Его ободрали лондонские реставраторы до подмалевка. Когда я увидел его в экспозиции — это уже было лишь воспоминание о великой русской иконе. Кажется, после этого итальянца и выгнали, наконец.
Синявский, конечно, знал, что вывезенный им из России шедевр — гордость русского духа и культуры — уничтожен, в том числе и с его помощью. Что для него, как человека не только русского, но и верующего, не могло быть безразличным. Возможно, с этим связана и его последняя маска.
Но пока — он профессор Сорбонны, который отказался не только помочь, но хотя бы посочувствовать каждому из тех, кто прежде наивно помогал ему и дорого поплатился за эту помощь. Кто оказался в тюрьмах, ссылках, в нищей эмиграции из Советского Союза. Он не подписывает даже писем в защиту Сахарова, Александра Воронеля, Марченко и всех других, о ком к нему обращаются.
Даже когда начались серьезные проблемы у Ежи Гедройца — знаменитого редактора польского журнала «Культура», выходившего в Париже, а известность и защита Синявского во время процесса в первую очередь были организованы именно этим журналом, профессор Сорбонны отказался поддержать и Гедройца, которому старались помочь и защитить его не только поляки и русские, но и французы и немцы — собственно говоря, все, кто ошибочно принял сперва Синявского за своего. Тут уж и добрейшая Элен Замойская перестала с ним здороваться, как она сама мне сказала однажды.
Году в девяностом случайно встретившись с Наташей Геворкян в «Московских новостях», я услышал от нее обиженный рассказ о Володе Максимове и Володе Буковском, которые после ее публикации интервью с Марией Розановой (как раз о том что с КГБ можно и нужно «играть и выигрывать») получила сама и в редакцию жесткие отповеди о том, что Геворкян, рекламируя Розанову и Синявского, рекламирует КГБ.
– Я их так уважаю, а они обо мне так пишут, – почти в слезах (КГБ и гестапо тогда мало отличались в сознании общества — оба были преступными организациями) говорила мне Наташа.
– Вы пишите из Москвы, не понимая того, что каждому понятно в Париже, – ответил я.
Синявский не был шпионом, он был агентом влияния вполне откровенным и поэтому несколько жалким, а в этой роли нет возможности что-то скрыть.
На-днях московская моя знакомая — искусствовед, рассказала о том, как была поражена, приехав в Париж, и услышав ту же уничтожающую характеристику Синявского от Наташи Горбаневской.
В Париже Синявские оказались в полной изоляции, никто не хотел с ними видеться, общаться, иногда даже здороваться.
Синявские предприняли издание собственного журнала «Синтаксис», который Розанова в фильме деликатно называет «полемическим». На самом деле он был просто просоветским. Никакого интереса не вызывал, никто покупать его не хотел, ничего кроме убытков не приносил. Тогда Синявские (в компании с Кронидом Любарским и Ефимом Эткиндом) написали в Госдепартамент США, откуда поступала помощь «Русской мысли», заявление о том, что «Русская мысль» слишком много внимания уделяет православию, а всем известно, что московская патриархия контролируется КГБ и о том, что там и другие материалы вызывают сомнения, а потому было бы правильно американские деньги забрать у газеты и передать их авторам письма. Из США письмо вернулось в Париж, но теперь уже в «Русскую мысль», которая его и опубликовала. Впрочем, доброй репутации профессора Сорбонны это уже повредить не могло — ее в Париже давно не было.
Я впервые попал в Париж летом восемьдесят девятого года и тут же наткнулся на очередную статью Синявского в газете «Либерасьон». Время было горбачевское, и профессор Сорбонны вместе с известным спецкором «Правды» и сотрудником Управления «Д» КГБ СССР Юрием Жуковым усиленно рекламировал нового Генерального секретаря. Статья называлась «Горбачев — диссидент №1 в Советском Союзе». Я написал в статье в «Русской мысли», что за многие годы на воле и в тюрьме в среде демократического движения имени Горбачева не встречал: у него своя компания — Чебриков, Крючков и другие, у нас — своя.
С Юрием Жуковым у Синявского было и другое замечательное совпадение. Оба громогласно называли Александра Солженицына фашистом. Юрий Жуков, правда, «о нацистском прошлом» Солженицына писал только перед вручением Солженицину Нобелевской премии в надежде как-то этому помешать, Синявский же не успокаивался до самой смерти. Не могу забыть, как известный итальянский славист Витторио Страда, встретив меня случайно на улице в Париже году в 90-м, с усмешкой рассказал о том, как дико прозвучали обвинения Синявского в адрес Александра Исаевича на недавней конференции (Солженицын был, конечно, в той или иной форме антисемитом, что ясно продемонстрировал в своей недавней книге о нем Бенедикт Сарнов, но все же фашистом он не был):
– И тогда я ответил, – продолжал Страда – глядя на замолкший от возмущения зал. Вопрос о Солженицыне, действительно очень сложен, и следующую конференцию в Милане мы посвятим полностью творчеству Солженицына. Можете себе представить лицо Синявского.
Алик Гинзбург мне рассказал тогда, что Марья Васильевна в 1974 году (через год после отъезда в эмиграцию «главных диссидентов») спокойно приезжала из Парижа к нему в Тарусу — после его освобождения из лагеря — и уговаривала прекратить правозащитную деятельность. Нина Воронель в книге воспоминаний («Содом тех лет») полагает, что главной задачей Розановой в этот приезд в Москву было устроить совместный обед ее мужа Александра с генералом КГБ, который его уговаривал отказаться от проведения в Москве еврейской научной конференции с участием ученых-отказников из СССР и виднейших ученых из стран Запада. По-видимому, у Марии Васильевны было несколько поручений. В опубликованных Буковским докладных записках председателей КГБ Семичастного и Андропова в ЦК КПСС находим (а ведь надо помнить, что это «документы прикрытия», а не внутренние отчеты об агентурной работе) в высшей степени благожелательные отзывы о Синявском и Розановой:
«О помиловании Синявского А.Д.
Одобрить проект Указа Президиума Верховного Совета РСФСР по этому вопросу (прилагается).
СЕКРЕТАРЬ ЦК
Комитетом госбезопасности проводится работа по оказанию положительного влияния на досрочно освобожденного из мест лишения свободы СИНЯВСКОГО Андрея Донатовича, созданию обстановки, способствующей его отходу от антиобщественных элементов.
Принятыми мерами имя СИНЯВСКОГО в настоящее время в определенной степени скомпрометировано в глазах ранее сочувствующей ему части творческой интеллигенции. Некоторые из них, по имеющимся данным, считают, что он связан с органами КГБ. СИНЯВСКИЙ следует совместно выработанной по возвращении его в Москву линии поведения, ведет уединенный образ жизни, занимается творческой работой, связанной с вопросами русской литературы XIX века и историей древнерусского искусства.
Используя «авторитет» СИНЯВСКОГО, через его жену РОЗАНОВУ-КРУГЛИКОВУ удалось в выгодном нам плане воздействовать на позиции отбывших наказание ДАНИЭЛЯ и ГИНЗБУРГА, в результате чего они не предпринимают попыток активно участвовать в так называемом «демократическом движении», уклоняются от контактов с группой ЯКИРА.
Вместе с тем, известно, что СИНЯВСКИЙ, в целом следуя нашим рекомендациям, по существу остается на прежних идеалистических творческих позициях, не принимая марксистско-ленинские принципы в вопросах литературы и искусства, вследствие чего его новые произведения не могут быть изданы в Советском Союзе.
Различные буржуазные издательства стремятся использовать это обстоятельство, предлагая свои услуги для публикации работ СИНЯВСКОГО, что вновь может привести к созданию нездоровой атмосферы вокруг его имени.
5 января 1973 года СИНЯВСКИЙ обратился с ходатайством в ОВИР УВД Мосгорисполкома о разрешении ему выезда вместе с женой и сыном, 1965 года рождения, во Францию сроком на 3 года по частному приглашению профессора парижского университета КЛОДА ФРИЮ.
Учитывая изложенное и принимая во внимание желание СИНЯВСКОГО сохранить советское гражданство, считали бы возможным не препятствовать выезду семьи СИНЯВСКОГО из СССР.
Положительное решение этого вопроса снизило бы вероятность вовлечения СИНЯВСКОГО в новую антисоветскую кампанию, так как лишило бы его положения «внутреннего эмигранта», оторвало бы от творческой среды и поставило бы в конечном счете СИНЯВСКОГО в ряд писателей «зарубежья», потерявших общественное звучание.
В последующем можно решить, целесообразно ли возвращение СИНЯВСКОГО в Советский Союз после истечения срока пребывания во Франции.
Просим согласия.
Председатель Комитета госбезопасности АНДРОПОВ».
Конечно, это некоторое преувеличенное, но вполне достаточное доказательство полного взаимопонимания, к тому же удивительное по своей откровенности для документов КГБ, предназначенных для «внешнего использования».
Синявский (в отличие от жены) в Москву из эмиграции приехал лишь в январе 1990 года. Предлог — похороны Юлия Даниэля. Вдове Даниэля Ирине Уваровой не разрешили нигде в печати поместить хотя бы двух строк о его смерти. Сахарову после возвращения из ссылки было обещано дать статью в «Литературной газете», но обещание осталось невыполненным. Синявскому тут же отдали целый подвал в «Литературной газете», где он опять повторял, что с советской властью у него «стилистические расхождения» и лучшие годы своей жизни он провел в лагере. Еще жива была память о недавней гибели в Чистопольской тюрьме Толи Марченко и Марка Морозова, еще оставалось в лагерях и тюрьмах большинство политзаключенных, и статья Синявского звучала в этих условиях не всеми сразу понятой подлостью.
Вообще в Москве всего, что говорил и делал в Париже профессор Сорбонны, не слышали и не знали, статей его и журнала «Синтаксис» – не читали, для бывших советских граждан существовал, да и поныне зачастую сохраняется, в том числе благодаря неустанному вранью Марии Васильевны, только прежний, любимый, благородный и самоотверженный Андрей Донатович. Впрочем, Синявскому уже было все равно — в Москву возвращаться надолго он не собирался. Только печатался иногда — то в газете «Правда», то в газете «День» у Проханова.
В Париже в последние годы вместо совсем уж несоответствующей маски борца за демократию и свободу слова Синявский все чаще пытался примерить новую, четвертую и уже последнюю свою маску – беса, едва ли не дьявола, врага всего живого. Сперва, как всегда, она была опробована и запущена на Марье Васильевне (помню ее объяснения еще году в шестьдесят третьем — «Зачем человек заводит собаку? – Чтобы самому не лаять. Вот я такая собака у Андрея»).
По Парижу была пущена байка о том, как Марья Васильевна приходит в хозяйственный магазин, выбирает себе метлу, платит за нее, и продавщица спрашивает:
– Вам завернуть или сразу на ней полетите?
Не знаю, кто из них это сочинил, но Андрей Донатович все чаще стал публично говорить, что жена его ведьма и что она — единственная его опора, у человека и нет ничего кроме жены. Синявский опять уверенно, но и осторожно переводил стрелки на Марью Васильевну. Но в как бы посмертном фильме «Абрам да Марья» есть немало кадров и достаточно длинных сцен с еще живым Андреем Донатовичем. Одна из них особенно примечательна — мне говорили, что снята для фильма баварского телевидения. Синявский, стоя на крыше Собора Парижской Богоматери, среди химер и сатанинских масок, говорит о том, что друзей у него нет и никогда не было. И дальше почти из «Демона» Лермонтова:
– Я никому не друг.
Мария Васильевна послушно и примитивно в фильме «Абрам да Марья» раскрашивает эту аляповатую маску рассказом о том, как Синявский встает из гроба и приходит к ней, потому что крышка у гроба была некачественной. Просто загробная жалоба в домоуправление.
Но особенно саморазоблачительной оказывается статья Синявского «Диссидентство, как личный опыт» размещенная в интернете одним из многочисленных наивных друзей Андрея Донатовича профессором ИМЛИ Галиной Белой с предисловием об исключительной значительности и «исповедальности» этого материала.
В статье (первоначально — докладе, прочитанном в 1992 году, за год до автобиографической книги «Спокойной ночи») есть все основное, что постоянно повторяли и Синявский и Розанова. Сперва много мелкой, но вполне изощренной лжи.
О том, что русская эмиграция хорошо устроилась на Западе, но стала практически единообразной и тоталитарной, как те идеологи с которыми боролась, будучи в СССР, что слегка противоречит его же размышлениям о расколе в ней. На деле русская эмиграция была фантастически разнообразной: от Агурского, который со своими единомышленниками пытался привести к православию и крестить всех евреев в Израиле, до социалиста Белоцерковского. Были группы более влиятельные: либерально-демократические, авторитарно-монархические, но так бывает в любой политической жизни. К тому же были три поколения эмиграции: послереволюционное (к тому же очень разное), послевоенное и нынешнее — диссидентское 60-80-х годов. Объединяло их всех только одно: полное неприятие систематических совпадений публицистических выступлений Синявского с менявшимся курсом КГБ за границей.
Впрочем, и для КГБ Синявский в Париже оказался малоэффективен, он не оправдал гигантской рекламной компании вокруг «Дела Синявского и Даниэля» и не потому, что была так бесспорна и откровенна его роль в Европе, но, главное, потому что он остался реликтом изменившихся планов Кремля начала 60-х годов. После свержения Хрущева и тихого поедания Шелепина этот стратегический план был отвергнут. Синявский не был поддержан, как планировалось, массированной идеологической компанией по коммунизации западного мира и беспомощно повис в Париже, выполняя гораздо более мелкие задачи и бесконечно оправдываясь.
Оправдания продолжаются и поныне. Три показанные в последние годы по русскому телевидению фильма Розановой (два из них двухсерийные, любопытно было бы понять, кто ей так настойчиво помогает в этой неистовой, хотя и мало профессиональной саморекламе) замечательны полным несовпадением друг с другом, или уж в крайнем случае игнорированием всего того, что раньше ей казалось важным и убедительным. Правда, в последнем из этих фильмов, совсем недавнем, «Мария Розанова. Синтаксис» появляется упоминание о двух новых для нее, но прямо или косвенно описанных Синявским персонажах — Сергее Хмельницком и Светлане Аллилуевой. Что касается Хмельницкого, то он и впрямь выглядит (да и на показанной ею фотографии он такой же), как это явствует и из его собственных воспоминаний, вполне обыкновенным человеком, попавшим в сети КГБ и в результате сделавшим немало дурного. Но у Синявского это какой-то фантастический красавец, природное и органическое исчадие зла, а потому и неподсудное земным критериям, которое соседствует тогда с ангелоподобным Андреем Донатовичем. О романе Синявского со Светланой Иосифовной, работавшей в том же Институте мировой литературы, мне когда-то рассказывала сама Мария Васильевна — а теперь упоминает о нем в фильме, но женские образы в книге самого Синявского столь отвратительны, до полнейшего омерзения, что уже одно это выводит его за рамки русской литературы.
Возвращаясь же к эссе Синявского «Диссидентство, как личный опыт» заметим, что особенно противно звучит обвинение в том, что эмиграция жиреет за счет тех, кто в СССР сидит в тюрьмах, и ничем им не помогает. Но фонд Солженицына — гигантское опровержение слов Синявского. Семьям тысяч заключенных и моей семье шла помощь из этого фонда. Я хорошо помню, как во всем помогали мне, как и многим другим, начиная с 1989 года, когда я впервые приехал в Париж, в «Русской мысли», эмигранты в Нью-Йорке, в Лондоне. Зато Синявский всегда отказывался помочь заключенным даже в такой малости, как подпись под письмом с выражением защиты, отказывался помочь даже тем, кто самоотверженно помогал ему самому.
Но главное, конечно, не в этом. Синявский повторяет, что он не политик, он — писатель, а потому его якобы не интересуют политические проблемы, его расхождения с советской властью – «эстетические», в других местах он называет их «стилистическими». Все дело, однако, в том, что можно не быть политиком, но расхождения с людьми, режимом, который уничтожил, замучил в лагерях и застенках десятки миллионов людей, лучшую часть твоего народа, твоей культуры, унаследованной тобой духовной жизни не могут быть названы и быть «стилистическими». Это, по меньшей мере, расхождения нравственные и их нельзя сводить к «эстетическим» играм. Именно в этом главная ложь и искушение, идущее от Синявского.
Впрочем, основной и особенно болезненный ущерб для русской интеллигенции, произошедший от самого Синявского, от «Дела Синявского и Даниэля» был не в его писаниях и не в его роли провокатора — его статьи мало кто в России читал, его роль не вызывала сочувствия. Главное было в том, что с «Дела Синявского и Даниэля» началась «организационно-созидательная» роль КГБ в среде русской интеллигенции, что сначала не очень было заметно, поскольку с изменением внутри- и внешнеполитического курса страны, КГБ начало уничтожать все, что до этого создало. Впрочем, это бывало и во многих других областях советского хозяйства. Сменившему Семичастного Андропову почти удалось не только подавить демократическое движение, но и заставить забыть всю русскую интеллигенцию о годах оттепели. Но приход Горбачева и частичное возвращение «плана Шелепина», теперь уже Чебриковым и Крючковым в 1988-91 годах вызвал восторженное возрождение памяти о «Деле Синявского и Даниэля» и помогло, даже как образец, фантастическому успеху спецслужб в создании демократических организаций всех оттенков и разновидностей и многочисленных публицистических компаний. Естественно, это же привело и к уничтожению или самоликвидации практически всех демократических структур, когда они не понадобились, в 1992-95 году, а потом и в разрушении никем не защищенных государственных демократических институтов и свобод в последующие годы. Но это уже совсем другая тема, которая требует гораздо более внимательного и тщательного анализа.
Синявский же в завершение своего «исповедального» эссе пишет:
«Я, при всех недостатках, с Христом».
А дальше очень долго и взахлеб жалуется, что вот можно видеть его и иначе:
– Я враг всему прекрасному на свете. И более того, всему доброму, всему человеческому…
Что у него от Христа, а что от другого — не нам судить. Но уж точно он сам — не бес в православном смысле, разве что «мелкий бес», Передонов нового времени. Синявский — бесспорно талантливый, слабый, в конце концов спившийся в одиночестве, по сути дела, глубоко несчастный и довольно плохой человек, а эта последняя его маска — свидетельство лишь отчаяния и очень дурного вкуса, непростительного с «эстетической» точки зрения.
Post scriptum.
Конечно, большая часть этой главы может показаться, да многим и кажется, не слишком доброжелательно выдуманным сюжетом. Замечательный архивист и не только известнейший участник, но и знаток диссидентского движения Гарик Суперфин, но живущий в Бремене, а не в Париже, написал мне, что не верит в предположение о том, что Синявский и Розанова продолжали сотрудничать с КГБ и после ареста Синявского. Многоопытный историк, долголетний сотрудник радио «Свобода» Владимир Тольц деликатно написал, что сдержанно относиться к истории не опирающейся на бесспорные документы. В Париже, где много лет видели Синявского вблизи, все известные мне диссиденты и эмигранты безоговорочно поддержали сознательно данный мной в интернет предварительный вариант главы (он не мог быть окончательным, потому что был вырван из книги). Любопытно, что самый близкий к этой истории человек — Александр Даниэль мрачно молчит: не звонит, не пишет.
Для меня в этой истории, которая, конечно, когда-то выяснится, важной является не судьба Андрея Донатовича, которого я, просто по личным соображениям, с удовольствием бы оставил в покое, а судьба всего диссидентского, оппозиционного движения в России, в том числе и моя собственная судьба. Существенным для меня является провокационная роль в его появлении, в его существовании в различных фазах советского руководства в целом и КГБ в частности.
Я с гораздо большим уважением (но с меньшей симпатией) отношусь к аппарату ЦК КПСС, его президиуму, а позднее опять политбюро.
Я не думаю, что это была гигантская шайка безмозглых дебилов и дегенератов, одурманенных и одураченных «Кратким курсом истории ВКП(б)». К 1964 году там были по-приемуществу циники, которым и в голову не могло придти, что сотни миллионов сообщений о существующих в СССР оппозиционных писателях вызовут лишь всеобщее возмущение по поводу их писаний советского народа, а не довольно сильный всплеск антиправительственных настроений, что и произошло в ближайшие два – три года («подписантская компания» и многое в дальнейшем). Хрущев создал условия для появления общественного мнения в Советском Союзе, дело «Синявского и Даниэля» стало для него поводом.
Очень характерным, на мой взгляд, является то, что никому, кто раскручивал эту беспрецедентную информационную компанию (в отличие от привычного замалчивания всего, что можно и до нее и после) она не была поставлена в вину ни Хрущеву, ни Шелепину, ни прямым исполнителям: Пономареву, Яковлеву, Семичастному, Аджубею. Да, после отставки Хрущева, после окончательного поражения Шелепина внутри и внешнеполитический курс Советского Союза изменился, но даже исполнителям этой беспрецендентной в советской истории пропагандистской компании ничто не было поставлено в вину: они выполняли поручение «коллективного руководства» (кроме Пономарева). По-видимому, не только Андропов, но и Суслов в брежневском руководстве активно содействовали отвергнутому курсу и с интересом относились к его продолжению.
Опубликовано на сайте: 17 августа 2011, 19:51