Жертвы антропологических катастроф в зеркале социальной виктимологии(Бачинин В.А.) (original) (raw)

В любом обществе имеются ареалы, внутри которых идет производство и тиражирование девиантных форм индивидуального существования. Носителей разнородных психических, ментальных, моральных, поведенческих и прочих девиаций нередко называют жертвами антропологических катастроф, т. е. людьми, пережившими радикальные жизненные метаморфозы в результате серьезных деформаций их духовных структур.

В России издавна, фактически со второй половины XIX в., велся мониторинг антропокатастроф. Он включал несколько аналитических направлений, в том числе философское, социологическое, антропологическое, психологическое, политико-правовое, криминологическое и др. Работа велась и на литературно-художественном уровне: Ф. Достоевский, А. Платонов, М. Булгаков, А. Зиновьев, А. Солженицын, Венедикт Ерофеев и другие мастера слова стали фактическими летописцами-социографами тех антропологических, ментальных и морально-психологических мутаций, которые переживали их соотечественники на протяжении последних полутора столетий. В годы коммунистической диктатуры, когда непосредственный научно-теоретический анализ этой проблематики был крайне затруднителен и почти невозможен, художественное творчество оставалось одной из немногих, нередко полулегальных, а то и вообще нелегальных, «андеграундных» сфер подпольно-публичных размышлений на тему «что с нами происходит?»

В результате в России сложилось целое направление междисциплинарных исследований, которое может быть названо_социальной (антропосоциальной) виктимологией._ Если традиционный раздел криминологической науки, именуемый виктимологией (от лат. victim - жертва), включает комплекс проблем, связанных с участью жертв уголовных преступлений, то антропосоциальная виктимология - это дискурсивное пространство, где предметом описаний и анализа становятся индивиды и сообщества, оказавшиеся жертвами катастрофических обстоятельств социально-исторического характера.

Анализ социально-виктимологических проблем осуществляется рядом социогуманитарных дисциплин, занятых поиском причин, исследованием механизмов, выявлением движущих сил тех стратегий социального и антропологического патогенеза, которые в определенных условиях активизируются, расширяют масштабы своих действий и пожинают обильную социальную жатву. В пределах этого проблемного поля вырисовываются очертания, по меньшей мере, трех типов аналитических дискурсов - антропологического, социологического и теологического. У каждого из них имеется своя доминирующая каузальная парадигма, предопределяющая концептуальную структуру всего дискурса. Так, аналитические построения, рождающиеся в русле антропологически ориентированных дискурсивных практик и соответствующих им методологий, восходят к каузально-детерминационным схемам, маркирующим в качестве главного генератора антропологических катастроф самого человека. То есть предполагается, что прежде всего в природе человека, в его сознании и подсознании содержатся главные предпосылки всех тех несчастий, в которые он себя вовлекает. На этом настаивают многие современные психологи и антропологи психоаналитических ориентаций.

В теоретической социологии доминирует по преимуществу иная каузальная парадигма, предписывающая_искать причины_ антропологических катастроф в структурно-функциональных особенностях социальных систем.Здесь ответственность перекладывается с человека на общество, т. е. на несовершенства социального устройства, негативные влияния общественной среды, различные социальные кризисы и т. д. Практика подобных подходов позволяет устанавливать достаточно прямолинейные и сравнительно короткие причинно-следственные связи, ведущие от социума к человеку.

Что касается социальной теологии, то ее дискурс имеет характерные особенности, отличающие его от других, секулярных дискурсов и ставящих его в некотором отдалении от них. Он опирается на несколько мировоззренческих и методологических принципов: 1) принцип приоритета теоцентризма над социоцентризмом и антропоцентризмом; 2) принцип приоритета веры над разумом; 3) принцип приоритета социальной теологии как «независимой переменной» над секулярными социальными теориями как «зависимыми переменными». Ориентированность социальной теологии на трансцендентный мир абсолютного позволяет ей усматривать связи эмпирических данных с реальностью сверхфизической, делать предметом размышлений фиксируемые проявления мистической детерминации жизненных реалий.

Среди указанных направлений социально-виктимологической мысли основная нагрузка в сборе материала, его анализе, обобщении и систематизации ложится на теоретические дисциплины. Социология и примыкающие к ней демография, этнография, статистика и др. науки опираются в первую очередь на эмпирические данные, собираемые различными, как правило, весьма трудоемкими способами, требующими высокой квалификации. Феномен антропологического катастрофизма не является для них предметом специального исследовательского интереса. Эмпирические данные, заставляющие говорить о нем, появляются как бы сами собой в результате повседневного труда специалистов по сбору необходимого им материала.

Когда на основании этих данных вырисовывается не слишком утешительный портрет российского социума, то, по общему мнению большинства специалистов, он обнаруживает прямую зависимость от серии коммунистических экспериментов ХХ века. Приведшие страну в состояние общества риска, они превратили ее в гигантскую девиантную систему с вышедшими из-под контроля важнейшими жизненными сферами и с устрашающей динамикой духовной инволюции и падения нравов.

Одним из самых тяжелых проявлений феномена антропологического катастрофизма является процесс депопуляции. Негативная динамика превышения смертности над рождаемостью, обнаружившаяся в России в 1992 г., с тех пор продолжает сохраняться. Она связана с множеством социальных причин, а том числе с катастрофическим состоянием института семьи, ухудшением показателей здоровья, усугубляющимся экологическим неблагополучием и т. д. Среди демографов все чаще звучат высказывания об «эпидемии сверхсмертности», охватившей страну. На протяжении последних полутора десятилетий общие цифры постоянного населения РФ продолжают неуклонно уменьшаться. Каждый год страна теряет более полумиллиона человек, которые могли бы составить целый город областного масштаба. Если же оставить в стороне миграционный прирост, то ежегодная убыль приближается к 1 млн. человек. По демографическим прогнозам, начиная с 2010 г., ежегодная естественная убыль может перевалить за 1 млн. человек, а в 2025 г. - за 2 млн**1**. Не трудно посчитать, что при этих темпах к концу XXI века русский народ может вообще исчезнуть с карты мира как целостная популяция. При этом исчезновение России как геополитического субъекта может произойти гораздо раньше.

К особой категории жертв процесса депопуляции относятся миллионы нерожденных детей, погибающих в результате распространенной практики абортивного прерывания беременности. По данным Министерства здравоохранения и социального развития РФ, ежегодно в России общее число нерожденных детей, погибших в результате абортов, колеблется вокруг цифры 2 млн. Если эти данные сопоставить с синхронной динамикой депопуляции, то станет очевидно, что, не будь этих абортов, отнимающих право на жизнь у миллионов будущих россиян, катастрофическое сокращение население страны могло бы приостановиться**2**.

На фоне сравнительно низкого уровня жизни основной массы россиян с каждым годом в стране в расчете на одну семью становится все меньше детей 3. Ежегодно рождаются больными или заболевают в первые дни жизни около 40% детей. Увеличивается число детей, рожденных вне брака и живущих в неполных семьях. Миллионы детей вынуждены существовать в состоянии социальной и педагогической запущенности. В настоящее время в России:

Большинство существующих детских домов, приютов, интернатов**4**, пребывают в удручающем состояни. Вот лишь некоторые признаки этого неблагополучия:

Эти и другие факторы приводят к тому, что российские детские дома превратились в социальный институт по воспроизводству детей-девиантов с деформированными духовными структурами. Их постоянный приток во «взрослую» социальную жизнь страны еще более усугубляет уже приобретенный ею статус общества риска.

Жертвы антропокатастроф подразделяются по характеру и степени травмированности их жизненных структур на витально-физическом, социальном и духовном уровнях, Так, травмированность на витальном уровне означает, что индивидуальные системы жизеобеспечения понесли тяжелый, невосполнимый урон, отразившийся и на состояния внутреннего «я» личности. К людям этого типа относятся, например, инвалиды. По данным Минздрава РФ в России проживает 14,5 млн. инвалидов т. е. 10% от общего числа населения. Это означает, что каждый десятый в стране - инвалид.

Россия подписала все международные документы, касающиеся социального статуса инвалидов, признала международный день инвалидов 3 декабря, учрежденный в 1992 г. Генеральной Ассамблеей ООН. Но на практике положение инвалидов в стране остается крайне сложным и трудным. Продолжает действовать унаследованная от советских времен инерция замалчивания проблем инвалидов, т. е. инерция фактического общественного равнодушия к их нуждам и судьбам. Российские инвалиды продолжают получать мизерные денежные пособия. Возможности трудоустройства тех, кто способен к тем или иным формам трудовой деятельности, крайне ограничены. Многоквартирные жилые дома, улицы, общественный транспорт не приспособлены для того, чтобы инвалиды с нарушениями опорно-двигательного аппарата, зрения и слуха могли самостоятельно передвигаться в городском пространстве. Отсутствуют доступные учебные проекты, которые могли бы на практике удовлетворить нужды инвалидов, желающих получит высшее гуманитарное образование.

В категорию жертв антропокатастроф попадают лица, чьи духовно-нравственные структуры оказались серьезно повреждены в результате их непосредственной вовлеченности во внешние социальные коллизии деструктивного характера - военные конфликты, криминальные эксцессы, социально-бытовые драмы.

Когда человек оказывается в социальном ареале, где мера наполняющего его зла избыточна, где деструктивные начала доминируют над конструктивными, аномия довлеет над законом и порядком, а нормы вытеснены аномалиями, то это может самым роковым образом повлиять на состояние его внутреннего мира. Так, в результате крупных и продолжительных военных катаклизмов, с театров боевых действий в мирную жизнь возвращаются люди, которые зачастую с трудом адаптируются к обычной среде, выказывают неспособность к бесконфликтному существованию, обнаруживают предрасположенность к употреблению наркотиков и злоупотреблению алкоголем. Являясь носителями трудноизлечимого_посттравматического стрессового расстройства_, они составляют весьма беспокойную, «проблемную» социальную группу. Нередко им свойственно позиционировать себя специфическим образом не только на социально-бытовом, но и на социально-политическом уровнях. Они обнаруживают особую предрасположенность к принятию императивов тоталитарных идеологий, будь то коммунизм или фашизм**5**. Наиболее брутально ориентированные ветераны обнаруживают готовность к созданию своеобразно понимаемых «братств», которые на деле порой оказываются криминальными группировками, руководствующимися мафиозными стратегиями.

На протяжении всего советского периода особым институтом по производству жертв антропокатастроф являлась отечественная пенитенциарная система. На протяжении последних полутора-двух десятилетий постсоветского времени общее число мужчин и женщин, пребывающих в местах заключения, колеблется в непосредственном приближении к 1 млн. человек. В настоящее время в России каждый четвертый взрослый мужчина прошел через следственные изоляторы, тюрьмы или колонии. Пенитенциарной системе, как правило, свойственно довершать разрушение тех остаточных духовных структур, которые могут еще сохранялись у лиц, осужденных за уголовные преступления. В результате обнаруживается, что у этого типа жертв антропологических катастроф степень «потерянности» для общества, для нормальной, созидательной социальной жизни гораздо выше, чем у ветеранов военных действий. Причина этого заключается в том, что сломы их духовных структур оказываются более радикальными и, чаще всего, необратимыми.

Когда Ф. Достоевский написал о своем 4-летнем тюремно-каторжном заточении «Записки из мертвого дома», то он не случайно назвал российскую тюрьму «мертвым домом», увидев в ней царство смерти, где люди умерли для общества, для полнокровной человеческой жизни, для семьи, любви, творчества и многого другого. Физически они живы, но в духовном отношении многие из них становятся почти мертвецами. Вместе с тем, их духовная смерть носит, говоря языком медицины, клинический характер: их еще можно вернуть к нормальной духовной и социальной жизни. И хотя этих шансов не много, они все же существуют. Именно с целью их реализации некогда в императорской России существовала система благотворительной и душепопечительской деятельности. Однако советский режим полностью ее ликвидировал. С возникновением ГУЛАГа произошло резкое снижение уровня цивилизованности и гуманности в состоянии тюремного дела. Лишь после падения коммунистической диктатуры, начиная с 1990-х гг. традиции благотворительности и душепопечительства начали возрождаться. В настоящее время практически во всех крупных российских регионах, областных центрах существуют христианские миссии, церковные организации, которые осуществляют служение в следственных изоляторах, в мужских, женских и подростковых колониях, ведут работу по организации реабилитационных центров для лиц, только что освобожденных из мест заключения. Но большинство инициатив на этом пути наталкиваются на многочисленные препятствия и трудности. Поэтому о российской пенитенциарной системе можно сказать словами того же Ф. Достоевского: «Здесь дьявол с Богом борются, а поле битвы - сердца человеческие», поскольку на ее пространствах идет борьба двух наследий - идей гуманиста Джона Говарда**6** с остаточными проявлениями принципов ГУЛАГа.

К отдельным разрядам жертв антропокатастроф следует отнести наркоманов, проституток, алкоголиков, бомжей, беспризорников. Они ведут существование, не соответствующее критериям полноценности и гармоничности, и чаще всего не развиваются как личности, а дрейфуют по жизни, не будучи в состоянии собственными силами справиться с патогенными обстоятельствами. А социальная система, плохо приспособленная к тому, чтобы помогать таким людям выходить из состояния дрейфа, зачастую еще более усугубляет присущие им психические, ментальные, мировоззренческие и поведенческие девиации.

Особое место в системе аналитических средств социальной виктимологии занимает художественная антропосоциография. Она представляет собой изобразительно-познавательную область, разрабатываемую писателями с сильным социальным темпераментом и ярко выраженными аналитическими способностями, широко использующими творческие возможности художественного и социологического воображения для воссоздания картин интересующих их антропосоциальных реалий. Привлекательность этого пути для творческих личностей состоит в том, что он дает возможность видеть предмет изображения объемно, во всей полноте его пространственно-временных измерений, восстанавливать его прошлое, прогнозировать будущее, моделировать недостающие компоненты и тем самым проникать на значительную аналитическую глубину, куда не в состоянии проникнуть теоретические дисциплины с их методологическими инструментами. Многих крупных писателей эпохи модерна можно в этом отношении зачислить в разряд антропосоциографов, или считать стихийными социологами, что, в общем-то, почти одно и то же. Масштабы их дарований позволяли им решать по отношению к социальной реальности, наряду с художественно-эстетическим задачами, еще и задачи познавательно-аналитического характера, что делает их творения интересными и для ученых - профессиональных социологов, антропологов, психологов, культурологов, философов.

Если обратиться, например, к творчеству Андрея Платонова, к его романам, повестям и рассказам, то перед читателем предстает художественная феноменология того рукотворного социального ада, который был создан сталинским режимом при помощи репрессивно-карательной системы. В платоновском государстве, сконструированном по законам карательной механики, господствует всезнающий и вездесущий партийный бюрократ, имеющий в своих руках меч Немезиды и сеющий вокруг себя страх и трепет. Он выступает главной опорой нового социального порядка, а все прочие обязаны безропотно преклоняться перед могуществом его карающей десницы. Так возникает мученический образ «безжалостной к себе родины», выстраивающей невиданную химеру тоталитарного Левиафана и уничтожающей, будто по воле злого рока, лучшее из того, что у нее было. В этом новом мире распадается всё, что ему досталось от прежних эпох, - право, культура, религия, нравственность. Одновременно идет повсеместный процесс расчеловечивания человека: люди ведут себя так, будто спешат вернуться в докультурное, доправовое, доморальное состояние. Многие из них, погруженные в состояние «многочисленности хамства» и «распущенности языка», почти полностью утратили понимание того, что на самом деле происходит со страной и с ними. В атмосфере духовной деградации царит разгул «черных слов», господствует утробное косноязычие. Образуется новый мир риторической аномии, абсурдной грамматики, внутри которой слова сбрасывают с себя нормативные покровы, агонизируют и распадаются. Непривычные словосочетания, нарочито нелепые и вместе с тем имеющие какую-то свою, скрытую логику, непрерывно сменяющие друг друга в платоновских текстах, порождают у читателя особый суггестивный эффект, когда утрачивается ощущение границы между реальным и ирреальным. Языковое пространство становится прибежищем агрессии, тьмы и хаоса, свидетельствуя о трагедии человеческого духа, попавшего в страшный исторический разлом. Тонкие и хрупкие духовные, ментальные, этические структуры перемалываются под воздействием гигантских тектонических сдвигов, и человек превращается в идеологизированное социальное животное с сумеречным внутренним миром, грубыми чувствами и не способной к размышлениям головой. Насильственное погруженный в атмосферу социального беспамятства, он не имеет аутентичных объяснений происходящему, поскольку принужден обретать «смысл классовой жизни из трубы радио» и покорно принимать участь исторического перегноя.

Этот же виктимологический материал совершенно иначе представлен в творчестве А. И. Солженицына и, в частности, в «Архипелаге ГУЛАГ», где изобразительно-аналитический метод соединил возможности художественного познания с ресурсами историко-документального и социологического подходов. Писатель подчеркнул особенности избранного им маргинального жанра подзаголовком «Опыт художественного исследования». Он фактически первым проделал работу, которую должны были, но по известным причинам не смогли проделать отечественные ученые - историки и социологи.

Солженицын двинулся путем, некогда проложенным русской классической литературой, где уже существовали очерки каторжных нравов Ф. М. Достоевского («Записки из мертвого дома»), А. П. Чехова («Остров Сахалин») и др. Отличие «Архипелага» состояло в характере представленного в нем социально-политического, морально-правового контекста. Если дореволюционные авторы описывали систему наказания людей, действительно виновных в совершении уголовных преступлений, то «Архипелаг ГУЛАГ» представлял собой описание всеобъемлющей пенитенциарной системы, жертвами которой были десятки миллионов людей, не совершавших ни уголовных, ни политических преступлений. Если Достоевский и Чехов не ставили перед собой задач создания максимально полной картины тюремно-каторжной жизни своих соотечественников, то сделанное Солженицыным имело иные масштабы, позволившие французскому исследователю Жоржу Нива назвал его трагическую эпопею «энциклопедией советской каторги».

Солженицыну, как узнику советского концлагеря, пришлось в течение восьми лет находиться в состоянии вынужденного включенного наблюдения, что позволило ему предстать в двух ипостасях - в качестве субъекта наблюдения и в роли объекта, непосредственного участника значительного числа описываемых им событий и процессов. Его методы сбора материала включали несколько источников. Во-первых, это был огромный запас непосредственных, личных впечатлений, придавших книге автобиографический характер. Во-вторых, писатель использовал разнородные, устно-опросные и эпистолярные материалы, в том числе личные свидетельства 227 поименно названных им жертв репрессий. В-третьих, это, хотя и скудные, но все же существовавшие в печати данные о сталинском терроре. Все эти источники социальной информации позволили создать достоверную виктимологическую картину деятельности репрессивного аппарата и увидеть ГУЛАГ как гигантскую социальную машину по производству жертв антропологических катастроф, по утверждению необратимых изменений во всех сферах социальной жизни и в структурах индивидуального и массового сознания.

Иной путь на поприще художественной антропосоциографии избрал А. А. Зиновьев. Используя опыт Рабле, Свифта, Вольтера, Салтыкова-Щедрина, он создал произведения, в которых мировосприятие художника сатирики соединилось с экзистенциально окрашенной автобиографической наррацией и аналитической рефлексией ученого-социолога, пребывавшего в ситуации включенного наблюдения в социальном чреве тоталитарного Левиафана. «Я имел, - писал он, - уникальную возможность наблюдать внутренние механизмы советского общества во всех существенных его аспектах и на всех уровнях социальной иерархии. При этом мое понимание этого общества формировалось не в результате изучения теорий, уже созданных другими авторами. Оно протекало как моя индивидуальная жизненная драма, как жизнь первооткрывателя сущности и закономерностей нового исторического феномена»**7**.

Зиновьев намеренно избрал метод художественно-аналитической редукции, сопоставляя советскую систему с различными биологическими системами, в том числе с сообществом крыс. Это позволило ему показать, как в созданной коммунистами замкнутой, жесткой системе господствовали свои управляющие, наделенные ничтожными созидательными способностями и огромным разрушительным потенциалом, как их усилиями утвердилась «дарвиновская эпопея навыворот» с противоестественным отбором, где лучшие становились жертвами худших и царил универсальный принцип «выживания среднейшего». В таком обществе человеку неимоверно трудно было оставаться нравственным, поскольку само социальное устройство пребывало значительно ниже обязательного этического минимума. Этому социальному «крысарию», где господствовал «Дьявол Социальности», не нужны были духовно богатые личности; он вполне обходился индивидами с упрощенными личностными структурами, обученными выполнять вполне конкретные и не слишком сложные социальные функции. «Здесь бездарность есть не просто отсутствие таланта, но наличие наглого таланта душить талант настоящий. Здесь глупость есть не просто отсутствие ума, но наличие некоего подобия ума, заменяющего и вытесняющего ум подлинный. Цинизм, злоба, подлость, пошлость, насилие здесь пронизывают все сферы бытия и образуют общий фон психологии граждан»8. В этой атмосфере сформировался новый массовый социальный тип - «гомо советикус», наиболее распространенная жертва «Дьявола Социальности». Императивы и максимы, которыми он руководствуется, просты и незамысловаты: 1) меньше риска, больше выгоды; 2) меньше ответственности и больше почета; 3) меньше дать и больше взять; 4) меньше зависимости от других и больше зависимости других от тебя; 5) обман - наиболее выгодная форма социального поведения и т. д. Коварство этих максим в том, что они отвечают самым примитивным свойствам человеческой природы и потому легко и быстро усваиваются людьми, придают им повышенную жизнеспособность в условиях каждодневного риска. Они заменяют традиционные нормы культуры, религии, нравственности и служат многим низким и грязным ничтожествам средствми быстрого социального восхождения по ступеням властных иерархий.

Таким образом, в антропосоциальной виктимологии Зиновьева основное внимание автора сосредоточено на особом типе социальных жертвоприношений, уничтожающих в первую очередь те духовные начала, которые в нормальном, цивилизованном обществе являются главным источником генерирования и воспроизводства культурных смыслов и духовных ценностей.

Важная особенность художественной антропосоциографии состоит в том, что она приоткрывает такие грани описываемых ею социальных и духовных реалий, мимо которых обычно проходит теоретическое познание. Добывая важную социальную информацию, художник слова не только тщательно ее фильтрует и придает ей высокую степень художественной типизации, но и вводит в систему определенных ценностных координат, дает им соответствующую гражданскую, нравственную оценку, завуалированную или открыто декларируемую. В результате в каждом эстетически и социально значимом произведении складывается художественно-образная система, ориентированная не только на сущее, но и на должное, маркированное характерными ценностями, нормами, идеалами. И когда такое произведение покидает авторский стол и отправляется в «автономное плавание», оно способно, во-первых, привлечь общее внимание к насущным социально-нравственным проблемам, пребывавшим до этого на периферии массового сознания, и, во-вторых, породить в процессе читательского восприятия не только познавательный, но и катарсический эффект.

Однако приходится признать, что и у научного, и у художественного познания имеются свои когнитивные пределы, обусловленные как их эпистемологической природой, так и конкретно-историческими ограничениями миросозерцательного характера. В этом отношении весьма характерна та экзистенциально-эпистемологическая коллизия, которую изобразил А. И. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ». Он, работающий одновременно в дискриптивно-социографическом и аналитическом направлениях, располагал при создании своей эпопеи социальным опытом двух типов - индивидуальным опытом частного лица и тем коллективным историческим опытом советского периода, который содержался в разнородных мнемонических структурах отечественного социума. При этом он обнаружил парадокс, который произвел на него удручающее впечатления. Писатель пришел к выводу, что миллионы его соотечественников были погружены в_ситуации непонимания_ того, что происходило с ними и со страной. Сам он, вынужденный прорываться сквозь множество идеологических нагромождений, воздвигнутых сталинским социализмом, постоянно претыкался, будучи не в силах объяснить происходящее никакими рациональными доводами, отвечающими критериям здравого смысла. Подзаголовок эпопеи, указывающий читателю на то, что перед ним «опыт художественного исследования», давал ему надежду узнать из книги нечто большее, чем только холодящие кровь детали и подробности устройства репрессивной машины сталинского государства. Однако реализации этой надежды препятствовало состояние, именуемое эпистемологической фрустрацией. Даже для самого писателя она обрела довольно внушительные масштабы. Лишь изредка это состояние прерывалось вспышками озарения, и тогда приоткрывались пространства дотоле неведомых смыслов. Но это происходило не так часто, как того хотелось бы. Поэтому в книге, где сюжетообразующими векторами стали социографический (дескрипция, изобразительность), аналитический (расстановка смысловых акцентов) и этический (пафос морального возмущения и осуждения), в соответствии с ними распределен и весь материал. При этом аналитическая составляющая явно уступала двум другим. И дело здесь не в жанре книги, которая не претендовала на статус теоретического трактата, а в том, что ее автор сам пребывал в пограничном состоянии понимания/непонимания глубинной сути того, о чем повествовал. Досконально зная социальное устройство сталинской политической машины, он, тем не менее, признавал, что многое из того, что обусловило невиданную результативность репрессивной механики, оставалось за пределами его понимания. В книге, конечно же, присутствует динамика углубляющегося раскрытия главного смысла, наполняющего ее: при помощи разнообразных изобразительных средств утверждается мысль о недолжном характере, о девиантной природе социального устройства, воцарившегося в России и в сопредельных с ней территориях в середине ХХ столетия. Однако этот магистральный смысловой ряд оказался не самодостаточным и порождал такое множество новых вопросов, что их огромное число выглядело уже не как благая возможность широкого выбора изыскательских направлений, но как бремя, чреватое как когнитивными диссонансами, так и серьезными мировоззренческими фрустрациями. В результате напрашивалось предположение о недостаточности той эпистемологической парадигмы, внутри которой пребывало творческое сознание автора «Архипелага ГУЛАГ» и тех, о ком он писал.

Данная ситуация весьма типична не только для художественного сознания творческой интеллигенции советского периода. В той же степени она характерна и для теоретического, социогуманитарного сознания. Более того, указанная коллизия предопределяет всю семантическую конфигурацию отечественного виктимологического дискурса прошлого и в значительной мере нынешнего столетий. И она же заставляет говорить об одном существенном противоречии, которое характеризует нашу «постхристианскую» цивилизацию, - противоречии между секулярной и христианской мировоззренческими системами. Каждая из них обладает собственным сложившимся и глубоко укоренившимся в самых разных культурных формах типом рациональности. Каждая претендует на исчерпывающую полноту охвата всех сторон бытия человека. За каждой тянется протяженная вереница славных имен, составляющих золотой фонд мировой интеллектуальной традиции. Водоразделом, отделяющим их друг от друга, является отношение к сакральной реальности. Для представителей христианского дискурса эта последняя является «реальнейшей из реальных», обладающей неограниченным детерминирующим потенциалом. В контексте секулярного дискурса она интерпретируется как фикция, чье присутствие в картине мира не обязательно и даже вредно. Для одной предметом размышлений служит вселенная Бога, для другой - «галактика Гуттенберга».

Имеющийся запас интеллектуального опыта позволяет рассматривать жертв антропологических катастроф в свете обеих дискурсивных практик, как секулярной, так и религиозно-теологической. Но они разные, и люди относятся к ним по-разному. Первая является привычной, повсеместно распространенной, а вторая представляется большинству чем-то заоблачным, далеким от жизни и науки. Однако, следует помнить, что некогда в прошлом она была делом совершенно обычным для российских аналитиков. В ее русле работали такие мыслители, как Вл. Соловьев, В. Розанов, С. Франк, С. Булгаков, Н. Бердяев, Г. Федотов, П. Флоренский, Г. Флоровский и многие другие. Есть все основания предполагать, что социогумантарная мысль серебряного века и русского зарубежья тем и привлекательна для современной российской интеллигенции, что большинство ее метафизических построений выходят за пределы секулярной картины мира. Это обстоятельство лишний раз подтверждает, что секулярные модели антропоцентрического или вообще децентрированного дискурсов не носят исчерпывающего характера, что существует теоцентрический дискурс, обладающий особого рода продуктивностью в тех сферах, где идут гуманитарные изыскания. Там, где речь заходит о проблемах антропологического катастрофизма, теоцентрическая модель предлагает свою каузальную парадигму, суть которой сводится к фундаментальному тезису: в поисках причин антропокатастроф и способов защиты от них не следует игнорировать трансцендентную сферу и присущие ей каузально-детерминационные свойства. Социально-теологическая интеллектуальная традиция указывает на существование фундаментальных конструкций человеческого бытия, строящихся на правильных отношениях человека с трансцендентной реальностью. Те, кто размышляет в этом русле, приходят к выводам о том, что один из важнейших признаков антропологической катастрофы - это утрата человеком собственной идентичности, связанной с отчетливым пониманием того, что он - образ и подобие Божье. Стоит лишь человеку вообразить себя потомком обезьяны или вписать самого себя в центр мироздания, вытеснив оттуда Бога и отбросив в сторону Его заповеди, запрещающие убивать, красть, прелюбодействовать, лжесвидетельствовать, как с ним начинают происходить сложные духовные, экзистенциальные, нравственные мутации, чреватые тяжелыми последствиями. В наиболее драматических случаях это оборачивается тем, что внутренние духовные структуры, удерживавшие личность на высоте ее истинно человеческого самосознания, обрушиваются, увлекая ее в бездну антропокатастрофизма.

Сегодня российская социогуманитарная мысль вплотную приблизилась к признанию того, что «простой советский человек» ХХ века, потерявший сопротивляемость брутальному натиску злой политической воли и даже сам принимавший непосредственное участие в конструировании социальных орудий самоуничтожения, оказался таковым из-за того, что утратил главный стержень духовности - религиозность. Атеистическая пропаганда вытравила из его сознания понимание фундаментальной максимы человеческого бытия, согласно которой религиозность, ориентированная на евангельские ценности, является одной из самых эффективных форм духовной самозащиты личности от всех форм государственного насилия. Сотни миллионов людей, отбросивших эту максиму вместе с религиозностью, оказались в роли потенциальных жертв тоталитарно-авторитарного Левиафана, чья истребительная мощь ограничивалась уже не их волей к жизни, а лишь физическими размерами его пасти и желудка.

Увы, в очень малой степени от «советского человека» отличается «постсоветский» человек XXI века. Вынужденный продвигаться внутри довольно узкого пространства наличных политических возможностей, где с одной стороны угрожает Сцилла анархии, а с другой - Харибда «полицеизма», он не может не ощущать уязвимости своего положения. Он пока не в состоянии избавиться от успевшего укорениться в нем комплекса потенциальной жертвы, а с ним и от весьма неприятной необходимости размышлять о сущем и должном в категориях социальной виктимологии.

Примечания

1 См. демографичесий сайт: www.demographia.ru

2Секулярное сознание относится к массовой практике абортов достаточно индифферентно. И лишь христиане всех конфессий и деноминаций выступают здесь в качестве алармистов, прямо говорящих о том, что аборты - это легализованные преступления, убийства беззащитных человеческих существ, которые сразу после зачатия имеют_право на жизнь_.

3 Негативные тенденции детской депопуляции позволяют прогнозировать двухразовое сокращение числа выпускников средних школ в 2010 году по сравнению с 2006 годом.

4 В настоящее время в России 1500 детских домов, 240 домов ребенка, более 300 школ-интернатов, 700 приютов.

5 См.: Ирецкий А. Н., Кравченко О. В. «Потерянное поколение» - симптом илиlocus morbid социального кризиса? - Социальный кризис и социальная катастрофа. СПб., СПбГУ, 2002.

6 Английский протестант-индепендент Джон Говард (1726 - 1790) был выходцем из семейства богатого лондонского купца. Однажды на пути в Лиссабон его судно было захвачено французским военным кораблем, и Говард оказался пленником, заключенным в тюрьме г. Бреста. Испытав на себе все тяготы тюремной жизни, он после освобождения и возвращения на родину начал призывать общество и правительство коренным образом изменить чудовищные условия содержания заключенных в тюрьмах. В 1777 г. он издал книгу «Положение заключенных в Англии и Уэльсе», в которой подчеркивал, что за узниками следует признавать определенные естественные и религиозные права и не отнимать их у них, ибо в противном случае они потеряют человеческий облик. В 1781 г. Говард предпринял путешествие в Россию, побывав в Петербурге, Москве, Вышнем Волочке и Твери. При этом он отклонил приглашение императрицы Екатерины II посетить ее резиденцию, объяснив свой отказ тем, что цель его прибытия - посещение тюрем, а не дворцов. В 1789 г. Говард вновь приехал в Россию. Эта поездка закончилась для него трагически: находясь в Херсоне, где в то время вспыхнула эпидемия тифа, он принял участие в ее ликвидации, заразился и умер. В 1819 г. император Александр I и его правительство впервые обратили серьезное внимание на необходимость улучшения как материального, так и духовного состояния осужденных. Это произошло благодаря известному английскому филантропу Вальтеру Веннингу, который представил царю пространную записку на основе идей Джона Говарда о необходимости улучшения содержания тюрем и о важности общеобразовательного обучения и религиозного воспитания арестантов.

7 Зиновьев А. А. Русская судьба, исповедь отщепенца. М., 1999. С. 14.

8 Там же. С. 66 - 67.

Бачинин В.А.,

См. также