«Герои или безумцы?» (original) (raw)

В последнее время — сначала в связи с дискуссией у Другого (см. также Прибыловского), потом в связи с объявлением о моем вечере — опять всплыла тема, когда-то сформулированная — не мной — так: «Герои или безумцы?» Этот вопрос, на который я отвечаю дважды отрицательно, я вынесла в заголовок своего предисловия к новому изданию книги «Полдень». Чтобы не объяснять заново и заново одно и то же, я решила вывесить в ЖЖ это предисловие.

Наталья Горбаневская ПОЛДЕНЬ Дело о демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 года М., «Новое издательство», 2007 «ГЕРОИ ИЛИ БЕЗУМЦЫ?»

Таким вопросом — об участниках демонстрации против советского вторжения в Чехословакию — задавались журналисты и зрители в московской телепередаче второй половины 90-х, отрывки из которой я видела в посвященном нашей демонстрации четырехсерийном японском телефильме. Думаю, что составленная мной документальная книга «Полдень», которую вам предстоит прочитать, дает совершенно определенный ответ на этот вопрос — тот же ответ, который я дала в этом фильме японцам. Ни то и ни другое. Не герои и не безумцы. Просто люди, пожелавшие поступить по совести. Или даже скажем грубее: «очистить совесть». В этом смысле я часто говорю, что демонстрация была актом почти эгоистическим.

Сегодняшние читатели в большинстве своем просто не могут помнить обстановку тех дней: многие из вас тогда еще не родились, а у многих и родители еще не родились или были маленькими детьми. Когда было совершено вторжение войск Варшавского договора, главным образом советских, в Чехословакию, чтобы подавить тянувшуюся с января «Пражскую весну» — неслыханную демократизацию, начатую компартией Чехословакии и явно зашедшую дальше самых либеральных коммунистических замыслов, — то это вторжение было объявлено «братской помощью», и вся советская печать была полна проявлениями «всенародного одобрения». Вы увидите это на документах в прологе книги.

Так вот, если даже один человек не одобряет «братскую помощь», то одобрение перестает быть всенародным. Но, чтобы это стало ясно, нам было мало «не одобрять», сидя у себя на кухне. Надо было в той или иной форме заявить об этом открыто. Цель, таким образом, была — отмежеваться от «всенародного одобрения», или, еще раз повторю, «очистить совесть». Мы этой цели достигли и потому были такими радостными в участке, куда нас свезли с площади (об этом см. в начале второй части книги).

От «всенародного одобрения» открыто отмежевались не одни мы, не только восемь демонстрантов с Красной площади, но еще по крайней мере десятки людей. Об этом см. эпилог книги и мою статью, написанную к 15-летию демонстрации и публикующуюся здесь в качестве послесловия. Десятки «отщепенцев» на 250 миллионов! Но мы себя не «считали» — не считали, сколько нас будет, и даже в случае такого действия, оказавшегося коллективным, как демонстрация на Красной площади, решали каждый за себя и каждый для себя. И каждый был готов выразить свой протест в одиночку.

Здесь, может быть, стоит сказать несколько слов об истории демонстрации — то, о чем я не могла писать ни в 1969 году, когда готовила книгу «Полдень», ни 15 лет спустя, когда писала нынешнее послесловие. Читая запись судебного процесса, вы заметите, что суд (см. часть третью), а до того и следствие (см. часть вторую) изо всех сил добивались ответов на вопросы о том, кто, как и откуда узнал о готовящемся акте протеста — или, по их терминологии, «грубом групповом нарушении общественного порядка». Ответов они не получили. Попробую рассказать то, что помню сегодня.

21 августа, в тот самый день, когда началось вторжение в Чехословакию, в Москве судили Анатолия Марченко, которому много лет спустя предстояло стать последней смертной жертвой уже «перестроечного» советского режима (он скончался в Чистопольской тюрьме после многомесячной голодовки 8 декабря 1986 года). Формально его судили за «нарушение паспортных правил». Фактически — за книгу «Мои показания», первое монументальное свидетельство о послесталинских (хрущевских и брежневских) политических лагерях, а также за протест против античехословацкой кампании в сосетской прессе (см. эпилог). Все мои друзья собирались идти к залу суда (в зал, как мы уже знали по опыту, не попасть). Одна я сидела дома с грудным ребенком.

Рано утром, включая свою «Спидолу» (транзисторный радиоприемник, на который мне поставили дополнительные диапазоны коротких волн), я рассчитывала поймать ту или иную западную радиостанцию. Надо сказать, что первые три недели августа западное радио почти не глушили (кроме «Свободы») — Би-Би-Си, «Голос Америки», «Немецкую волну» кое-как удавалось слушать. «Спидола» встретила меня даже не глушилкой: на той волне, которая у меня была установлена, громко и ясно вещала радиостанция «Маяк». Я услышала сообщение ТАСС. Я тут же позвонила Ларисе Богораз: «Лара, они ввели войска». Тут надо прибавить, что опасность вторжения казалось почти неминуемой за месяц до этого, в июле, а после переговоров советских и прочих коммунистических лидеров с чехословацкими в Черне-над-Тиссой как будто всё успокоилось. Позже я припомнила один-единственный признак, который должен был бы насторожить: в середине августа из московских киосков исчезла вся чехословацкая пресса.

Я сидела одна дома и не знала, что с моими друзьями — там, у суда над Толей. Если можно ввести войска в Чехословакию, то еще проще всех перехватать и пересажать, тем более что под шум вторжения никто на Западе этого и не заметит («не до грибов нынче, Петька...»). Но нет, этого не произошло.

Я думала: что делать? Демонстрация представлялась мне единственным осмысленным актом — единственным по-настоящему демонстративным. При этом я по природе не склонна к такому виду протеста — мне лучше сидеть за машинкой, перепечатывать самиздат, редактировать письма протеста или, чем я занималась с апреля того года, составлять «Хронику текущих событий». Но тут я чувствовала, что ничем таким не могу ограничиться. Демонстрация — и только.

Но то же самое решили и мои друзья, находившиеся у зала суда. Надо было только договориться, где и когда. О месте и времени мне сообщила Лариса. Мы встретились у Людмилы Ильиничны Гинзбург, матери сидевшего в лагере Алика Гинзбурга, — в доме, куда мы все приходили как к себе домой, где, кстати, я за полтора года до этого (Алик уже сидел) и познакомилась и с Ларисой, и с Толей Марченко, и с Павлом Литвиновым. Я пришла туда 23 августа с трехмесячным сыном прямо с допроса по делу Ирины Белогородской, арестованной за распространение нашего (восьми друзей Анатолия Марченко) письма в его защиту.

Лара сказала мне главное: Красная площадь, ровно в двенадцать, у Лобного места, лицом к Историческому музею. Чтобы не спутать демонстрантов с прочими (в том числе нашими друзьями, готовыми пойти на площадь, чтобы быть очевидцами происходящего, а если понадобится, то и свидетелями), садимся на парапет, окружающий Лобное место. Чтобы сидящих участников демонстрации легко было отличить от окружения.

Накануне из Ленинграда приехал Виктор Файнберг. Он пришел ко мне и с порога заявил: «Надо провести демонстрацию. Мои ленинградские друзья говорят, что в Москве не такие сумасшедшие, чтобы выходить на демонстрацию. Но я решил, что тогда я пойду к генералу Григоренко и мы с ним хоть вдвоем устроим демонстрацию». Я успокоила его, объяснив, что Петра Григорьевича все равно нет в Москве, он в Крыму, с крымскими татарами (в то время явочным порядком переселявшимися в Крым и подвергавшимся за это преследованиям), а мы, москвичи, не такие уж «не сумасшедшие» и как раз задумали демонстрацию. Завтра, сказала я, буду знать, где и когда. Потом он пришел, и я ему сообщила. Поскольку его судьба оказалась самой тяжелой (см. часть четвертую), я всегда терзалась, что своими руками послала его на муки. Но если б я ему не сказала — он бы мне этого никогда в жизни не простил.

О предстоящей демонстрации знало очень много людей: все мы говорили о ней знакомым, заслуживающим доверия, а главное — тем, кто, по нашим понятиям, горько сожалел бы, что не знал и не принял участия. Так, кстати, произошло с Анатолием Якобсоном. Он был на даче, и Лариса просила его жену Майю Улановскую, политзаключенную сталинских времен, передать ему. Майя, желая уберечь Тошку от ареста, не передала. Так могло произойти и с Вадимом Делоне. За год до этого он получил условный приговор за демонстрацию на Пушкинской площади я защиту арестованных. И мы все твердили друг дружке: «Только Вадику не говорите. С нами еще неизвестно что будет, а на нем уже срок висит». Этот всеобщий заговор молчания, по счастью, нарушила Галина Габай, жена Ильи Габая, которого в это время не было в Москве. И для Вадима эта демонстрация, как ни для кого из нас, стала «звездным часом».

Я всё говорю «мои друзья», «мои друзья» — так я ощутила уже после демонстрации (и до сих пор так чувствую). Но до демонстрации друзьями были только Лариса и Павел. Вадика я тогда знала мало, подружились мы уже после его освобождения из лагеря, а потом эта дружба продолжалась в эмиграции до самой его ранней смерти. Виктора Файнберга до его приезда в Москву встретила один раз, когда была весной в Ленинграде, собирая материалы для первого выпуска «Хроники текущих событий». Таню (Татку) Баеву встречала у Якиров, она дружила с Ирой Якир. О Косте Бабицком слышала, но никогда до Красной площади его не видела. Про Дремлюгу вообще ничего не знала. А он был у суда над Марченко, там и узнал про замысел демонстрации. Он как-то очень лично за Толю переживал, а вдобавок была в нем известная лихость: таким только и ходить на демонстрации.

Несколько людей излагали мне свои объяснения, почему они на демонстрацию не пойдут. (Думаю, что и у остальных были подобные разговоры.) Но я-то считала — да и каждый из нас так считал, — что известить о демонстрации не значит позвать на нее да еще настаивать. Нет, как кто решит — так и будет. До последней минуты я не знала, сколько нас будет и кто будет. Точно знала, что идут Лара, Павлик, Витька и Костя. Но дойдут ли? За Ларисой и Павлом все время ходили «хвосты». Удастся ли им оторваться и беспрепятственно добраться до площади? Ну, если уж никто не дойдет, буду демонстрировать одна, укреплю плакаты на детской коляске и сяду у Лобного места... К счастью, оказалась не одна.

Я не буду здесь говорить о значении демонстрации — об этом сказано в послесловии. Расскажу еще немного об истории книги, которая лежит перед вами.

Документальную книгу «Полдень» я составляла около года, закончила к 21 августа 1969‑го — годовщине вторжения войск Варшавского договора в Чехословакии — и выпустила в самиздат. Но первым деянием по составлению будущей книги стала для меня работа над последними словами пяти демонстрантов и защитительной речью Ларисы Богораз. На этот раз, на удивление, в зал суда впустили много родственников, причем не только прямых и действительных — так, Людмила Алексеева и Михаил Бурас проходили как двоюродные сестра и брат Ларисы, хотя на второй день их все-таки не впустили. Но было много и настоящих родных и двоюродных, которым удалось сделать записи. Из этих клочков надо было восстановить сказанное.

Мы делали это, сидя большой компанией у нашей самиздатской машинистки, кандидата биологических наук Маруси Рубиной, в Телеграфном переулке. Что-то выходило из коллективной работы, что-то не получалось. Труднее всего оказалось восстановить последнее слово Павла Литвинова. Ему часто шутя говорили: «Павлик, да научись ты говорить ясно — тебе же придется последнее слово произносить». Вот и пришлось. Из записей никак не складывался цельный текст. В конце концов я сказала: «Дайте мне все эти записи, я дома восстановлю. Я знаю, что он хотел сказать». Помню, как возмутилась Таня Великанова: ей показалось, что я — зная, чтó он хотел сказать, — сочиню за него. Но когда на следующий день принесла готовый текст, все удивились: «Да, именно так он и говорил». Последние слова и речь Ларисы ушли в самиздат буквально через два-три дня после суда.

Я решила составлять книгу о демонстрации. Книги такого рода уже имели традицию: Александр Гинзбург составил книгу о деле Синявского и Даниэля, Вячеслав Черновол (Чорновил) — об украинских процессах 1965 года, Павел Литвинов — о деле о демонстрации на Пушкинской площади в январе 1967 года. Он же начал составлять «Процесс четырех» — о деле Юрия Галанскова, Александра Гинзбурга, Веры Лашковой и предавшего их подельника Алексея Добровольского, — потом законченный Андреем Амальриком. Но мой случай был особый: я была не посторонним составителем, редактором, очевидцем, а участницей демонстрации (о том, как я оказалась единственной не арестованной после демонстрации, вы тоже прочтете в «Полдне»). Тот же Амальрик резко выразил сомнения в том, имею ли я право стать автором книги о демонстрации. Не могу сказать, что я, слыша такие возражения, не усомнилась в своем праве, — и все-таки решила: нет, это мое дело.

Самым главным и трудным делом было составить полную запись суда. Ее точно так же пришлось восстанавливать по клочкам. Но тут я получила драгоценную, незаменимую помощь от Софьи Васильевны Калистратовой, защитника Вадима Делоне и нашего большого друга. Еще до демонстрации она во многом формировала наше правовое сознание и просто правовые знания. О том, что будет демонстрация, мы ее известили — она восприняла это с горечью, но обещала, если понадобится, меня защищать. Защищать меня ей пришлось только в 1970 году, в частности и по обвинению в составлении книги «Полдень».

Софья Васильевна внимательно прочла и поправила запись суда и кассационного процесса. Потом она показала запись Дине Исааковне Каминской, защищавшей Павла Литвинова, и та внесла дополнительные поправки. Помню, что когда я приехала осенью 1969 года в ссылку к Ларисе и привезла чудом уцелевший на прошедшем перед моим отлетом в Сибирь обыске «Полдень», она внимательно при мне прочла и нашла какую-то единственную неточность. К сожалению, я тогда не записала, так что теперь не исправить...

Всё это тянулось долго. Я собирала материалы, обратилась ко всем, кто мог бы написать о площади, о суде. Включенная в книгу статья Ильи Габая написана по моему заказу. Я ему сказала (это был май 1969 года), что статья нуждается в редактуре. Он дал мне «карт-бланш», а через несколько дней был арестован. Имея в виду четвертую часть книги, «Судьба Виктора Файнберга» (а отчасти и предчувствуя свою будущую судьбу), я попросила Петра Григорьевича Григоренко написать очерк о психиатрических больницах специального типа — в такую больницу, точнее психиатрическую тюрьму, был отправлен Виктор. Первая часть «Полдня» начинается с записи безымянного очевидца. Ее автор — друг моих друзей Александр Самбор. В третьей части очерк Ильи Габая «У закрытых дверей открытого суда» дополнен еще двумя свидетельствами безымянных очевидцев. Одно из них принадлежит Владимиру Гершуни, другое, предваряющее запись процесса, — и до сих пор не знаю, кому: кто-то из наших друзей записал рассказ человека, постороннего нашему кругу, и доставил мне его. Есть в моем тексте и ссылка на кого-то из присутствовавших в зале суда, даже на сделанные этим человеком записи, но кто это был — теперь уже не вспомню. В последний момент, когда «Полдень» уже был готов, прибавилось свидетельство Татьяны Баевой (об этом сказано в книге — в первой части, завершающейся ее рассказом).

Запись судебного процесса представляется мне центральным и самым ярким материалом книги. Там есть всё: и мотивировки, и характеры, и обстоятельства времени и места. Все это еще во время подготовки рукописи представлялось мне удивительным драматическим произведением, сочиненным самой жизнью.

Рукопись, конечно, была не рукопись, а машинопись: я печатала начерно, вносила правку, а начисто перепечатывала Надя Емелькина, одна из наших самоотверженных самиздатских машинисток (с ней же мы печатали летом 1969 года «Хронику текущих событий» в пустой квартире Габаев — Илья был арестован, а Галя с сыном уехала н каникулы, — тут я просто диктовала ей с совершенных черновиков). Занятие это было очень напряженным, каждый день можно было ждать обыска, а бывали моменты, когда готовая часть черновика и все семь перепечатанных с нее беловиков лежали у меня под кроватью. Обыски мне снились до самого 21 августа, пока я не раздала семь готовых беловых экземпляров. И тут как отрезало — больше мне обыски не снились. Другое дело, что потом я пережила два реальных обыска, но на обоих чудом уцелели драгоценные материалы: на первом — целая сумка с самиздатом, приготовленная для поездки в Сибирь, к ссыльным Богораз и Литвинову, в том числе и два машинописных экземпляра «Полдня»; на втором, в день ареста (24 декабря 1969) — черновые материалы к 11-й Хронике.

В 1970 году, когда я уже сидела, «Полдень» вышел в издательстве «Посев». В 1990 году я встретила в Праге переводчицу Яну Клусакову, которая осенью 1969-го вывезла фотопленки из Москвы в Прагу — на своем беременном животе, под просторной юбкой, — а оттуда переправила их в Мюнхен, в книжный магазин Нейманиса. Там уж, видно, сами решили, куда это отправить. В том же 1970-м книга вышла по-французски, а потом по-английски и по-испански. О несостоявшемся немецком издании я пишу в послесловии.

По-чешски «Полдень» не вышел и до сих пор, хотя уже в 1990 году был переведен и издательство «Лидове новины» объявило о скором выходе книги. Зато в 2006 году вышел наконец польский перевод, который делался еще в подполье и тоже был готов к 1990-му, когда наступила свобода, а с ней и свободный рынок, в результате чего деньги на издание нашлись только через 16 лет. Польские друзья — не только мои, но и Чехословакии, вроцлавяне из созданной в подполье «Польско-чехословацкой солидарности», — все эти годы искали возможность выпустить «Полдень» по-польски. В Чехословакии (тогда еще не разделенной) у издательства, по-моему, просто пропал интерес.

В России книга выходит впервые.
Наталья Горбаневская, Париж, июль-август 2007