Олег ЕРМАКОВ. Музыка Тенишевой | Русское поле (original) (raw)
Впервые во Фленове я побывал с отцом и младшим братом.
Мы доехали на автобусе до Талашкина, оттуда двинулись пешком. Путь держали до родной отцовой деревни Барщевщины. Отец хотел показать нам с братом, оболтусам и лентяям, как он учился, точнее — ходил на учение во фленовскую школу каждое утро.
Мы быстро дошагали до Фленова. Миновали аллею мощных старинных тополей и сразу увидели поразительный дом, покрытый резьбой и рисунками, с чешуйчатой крышей, птичьими головками и двумя небольшими дракончиками. Нам захотелось тут же свернуть к нему, но отец сказал, что это потом посмотрим и повел нас дальше, к одноэтажному деревянному дому с крыльцом посередине и деревянными колоннами.
«Вот это моя школа», — сказал отец.
Помолчав и удивленно покачав головой, он добавил: «И немцы ее не спалили».
Мы с братом переглянулись, но ничего не сказали. А так и хотелось спросить: в этой, значит, школе отец отказывался учить немецкий — в отместку солдатам, жившим в избе бабы Веры и поевшим всех кур? Мы слышали эту историю во время какого-то застолья с родственниками.
Постояв перед школой, мы двинулись было к теремку, но отец снова остановил нас и кивнул на другое сооружение — тоже напоминавшее какой-то диковинный терем: «Поднимемся туда».
Мы спросили, что это такое. «Усыпальница князя», — ответил отец.
Прозвучало это как-то странно. О князьях мы только в учебниках и исторических книжках читали, да еще видели их в кино и в играх нашего старшего брата — он хорошо лепил и устраивал в комнате битвы пластилиновых рыцарей. А тут вокруг всё было настоящим: деревья, летний воздух, запах трав, щебет птиц — и даль, которую нам тут же показал отец, едва мы взошли на холм: «Во-о-н там Барщевщина».
Мы видели деревья и другие холмы, а вблизи — озеро. «Туда нам и шагать», — заметил отец, думая, наверно, напугать нас, но мы-то были только рады предстоящему путешествию.
Усыпальница стояла в строительных лесах; наверху, перед большим цветным лицом с огромными глазами, стояла темноволосая женщина в косынке, рабочей куртке и штанах (как я теперь понимаю — реставратор) и что-то там делала с этим лицом. Отец с ней заговорил, но отвечала она ему неохотно, хмуро, все сильнее раздражаясь. «Злая какая-то», — пробормотал отец.
Наконец, мы спустились к теремку и посмотрели вблизи на деревянных драконов, птиц и солнце. Нам с братом стало интересно: кто же здесь жил? Отец ответил, что никто не жил, при княгине библиотека была, а теперь — музей. Ну, в музей нам как-то не хотелось, да он и закрыт был, а впереди нас ждала еще дорога в деревню.
Слушая всякие истории отца — про зимы, про волков, про немцев, — мы проделали путь до Барщевщины. Подустали, зато были вознаграждены картошкой из чугунка и зажаренной домашней колбасой с огурцами и помидорами, — ради одного этого стоило шагать. Но, конечно, ходить тут два раза в день и весь учебный год в любую погоду — не мёд, решили мы с братом.
…Все это я снова вспомнил, когда шел пасмурным первосентябрьским утром во Фленово.
Два-три десятка лет я не бывал там. Не очень-то люблю музейные места с их правилами, смотрительницами и посетителями. Но о Фленове специально читал, собирая материалы об усадьбах для одной книги, — а доехать всё не получалось. Да и какая Фленово усадьба? Это ведь был, по сути, опытный участок со школой, пасекой, садом, огородом, мастерскими. Здесь жили дети, сироты — на полном обеспечении, — и учителя. Настоящий барский дом стоял в полутора километрах — в селе Талашкино. Он сгорел в революционном огне, усадьба растворилась, а вот хутор Фленово остался. В общем, вышло всё в полном соответствии с максимой княгини Тенишевой: «Частное жилище всегда останется частным и ничего не даст обществу».
Конечно, Фленово при Тенишевой уже не было «частным жилищем». Разве что усыпальницу в храме Святого Духа можно было бы назвать частным местом, — но некоторые особенности выводят его в иное измерение.
Сначала я сюда поехал, — чтобы пофотографировать и вообще сбросить морок города, — еще летом. Мы поехали с женой. Но не рассчитали, «хутор» уже закрылся, ни одной фотографии сделать не удалось. Только в Талашкине на остановке я заметил забавную парочку детей, видимо, брата с сестрой. Дети забавлялись: она снимала трубку телефона, делая вид, что кому-то звонит, а он, веря ей, просил что-то передать.
…Но воздух фленовский уже тогда попал нам в кровь. Тут особый воздух: возле школы вырабатывает фитонциды целая роща кедров. Рассказывают, что в урожайные годы здесь обитало множество белок, и они, бывало, даже дрались с деревенскими кошками.
Буквально на другой день нам захотелось туда вернуться. Правда, в следующий раз снова не повезло: дирекция «Теремка» устраивала праздник Медового Спаса. Положим, ярмарка меда и всяких изделий из бересты и дерева, а также несколько выступлений фольклорного характера были, на наш с женой взгляд, вполне уместны, но вот последовавший затем концерт заезжего вокально-инструментального ансамбля походил на мятеж новых варваров.
Концерт этот не смогли спасти ни бессмертная «Шизгара», ни прочие старые добрые рок-н-ролльные хиты. Воздух Фленова слишком хорошо помнит другую музыку: балалаечные концерты под управлением Лидина, ученика знаменитого Андреева (который, заметим, и сам здесь бывал), идеи «Весны священной» Стравинского (один лад ее буквально вписан во фленовский рукотворный пейзаж — на балясину теремка), вещи Чайковского и других композиторов той — и вечной — поры, исполняемые на пианино в теремке.
Погром завершила обрыдлая попса из динамиков. Зачем ее завели, так и осталось для нас загадкой, но завели с оглушающей силой. Посетители разбегались. Бежали и мы, унося с собой немного уворованного воздуха и виды Фленова, храма, школы и теремка.
…Теперь, первого сентября, здесь тоже звучала музыка, но доносилась она уже из современной школы, находящейся неподалеку от историко-архитектурного комплекса. Да и «Школьные годы чудесные», равно как и прочие детские песни советской эпохи, все-таки, согласитесь, не столь агрессивны, как репертуар ВИА. Впрочем, неизвестно, как воспринял бы и эти песни слушатель, воспитанный на иных образцах, и что бы сказала, послушав эти песни, хозяйка хутора Фленово, постигавшая искусство пения в Париже, в знаменитой студии Матильды Маркези.
Я слушал песню про школьные годы, которые уже не воротишь назад, и мне пришел на ум один эпизод, описанный в книге Тенишевой: как-то, во время Всемирной выставки в Париже, она вместе с друзьями вечером направилась в Булонский лес отдохнуть (ей с мужем, назначенным комиссаром русского отдела, приходилось тратить немало энергии в эти дни), — и по какому-то наитию вдруг запела, сперва негромко, потом все сильнее, увереннее. Когда замолчала, услышала аплодисменты и одобрительные крики гуляющих парижан.
Не знаю, кто бы ей аплодировал ей здесь и сейчас…
Ну, хватит ворчать, — оборвал я сам себя. Хорошо, что из туманного Фленова не несется навстречу «Мурка».
Впереди шла семья с детьми, — судя по всему, со школьниками. Почему-то пешком. А ведь Нина Ивановна (учитель математики, с которой я разговорился по дороге) утверждала, что за всеми учениками по окрестным деревням ездит автобус. «И в Барщевщину?» — спросил я. «Да, — ответила Нина Ивановна, — там есть один ученик».
Вскоре нас и вправду обогнал школьный автобус, не остановился. Да и что тут идти от Талашкина — полтора километра, пятнадцать минут. Вот из Барщевщины — семь километров.
Нина Ивановна сказала, что в детстве тоже издалека бегала в школу, правда, не в эту. А сейчас дети ленивые, ни ходить, ни учиться не желают, подайте им всё на блюдечке. Я вспомнил, что еще Генри Торо сетовал на вымирание породы настоящих пешеходов. А они, судя по Нине Ивановне, все-таки живы.
Вообще, хозяин Уолдена вспоминался мне на прогулках по фленовским тропинкам постоянно.
Я узнал, что сейчас фленовскую школу, выстроенную более сорока лет назад, посещает сто один ученик. Для сельской школы, по нынешним меркам, не так плохо. У Тенишевой обучалось примерно шестьдесят-семьдесят мальчиков и девочек. Они изучали арифметику, русскую историю, русский язык, земледелие, садоводство, зоологию, геодезию, химию (во времена княгини деревенские девочки, услышав одно только название этого предмета, заплакали, потом пообвыклись), Закон Божий, физику, скотоводство, черчение, огородничество, геометрию, пчеловодство, ботанику, географию, чистописание, славянское чтение. В этом списке мне особенно нравятся пчеловодство, земледелие и география. Школа была шестилетней, по окончании воспитанникам вручался аттестат, с которым они могли пойти, например, в какую-либо усадьбу и предложить свои услуги в качестве помощника управляющего. Не говоря уж о том, что могли и свободно крестьянствовать, то есть стать фермерами: полученная подготовка давала шанс вести дело успешно. Способные ученики направлялись в Петровскую сельскохозяйственную академию (ныне Тимирязевская).
В этой школе всем старались найти применение. Мария Клавдиевна считала, что нет бездарных детей. Услышала она, что один мальчик мечтает сделаться цирюльником — и отправила его в Петербург к модному парикмахеру Делькруа. Вот так и стал Артюшка мосье Арсеном, зарабатывающим несколько сотен в месяц.
Школа во Фленове была ядром всего этого явления, которое мы ныне называем «Талашкино» — и, следовательно, самого имени, самой личности этой странной женщины. Мы говорим Талашкино — подразумеваем Тенишеву, говорим Тенишева — слышим: Талашкино.
А прежде Талашкино было просто старинным селом на Рославльской дороге. Час езды на велосипеде от Смоленска. Здесь была усадьба верной подруги Тенишевой — Екатерины Константиновны Святополк-Четвертинской, тоже замечательной, неуспокоенной женщины со страстью к земле. Она создавала образцовое хозяйство и боялась, что в случае ее смерти всё достанется невежественной родне; в итоге имение купил князь Тенишев, но Екатерина Константиновна осталась там жить. Добавлю, что страхи ее по поводу преждевременной смерти оказались напрасны, она скончалась в 1942 году.
И теперь у нас есть Талашкино.
Скептик меня поправит: ну, не Талашкино, так что-то другое было бы, этот кипящий ключ пробился бы в любом месте. Ладно, поправлюсь: у нас, смолян. Хотя остаюсь при своем мнении (пусть это и предрассудок, но для меня — аксиома): здесь было лучшее место для осуществления идей Марии Клавдиевны.
Известно, что у Тенишевых было еще имение под Брянском — Хотылево, но ничего подобного Талашкину там не образовалось. Павел Флоренский в «Именах» пишет, что «естественно надеяться встретить в географических названиях знамения грядущего, как бы предчувствие самою страною будущих событий» и приводит пример местности Бородинского сражения — с речкой Колоча (от глагола колотить), ручьями Стонец, Огник, Война... А Талашкино разве не созвучно Тенишевой? Ну, в любом случае, более созвучно, нежели Хотылево. Я понимаю, что мои рассуждения звучат менее логично, чем примеры Флоренского, но… что-то все-таки здесь веет.
Школу М.К. устраивала основательно, приглашала хорошо подготовленных учителей, позвала профессора ботаники Р.Э. Регеля для консультаций. Под его руководством тут разбили сад. Профессор читал лекции. Между прочим, его брат, Арнольд Эдуардович, профессионально занимался ландшафтной архитектурой и в своей монографии «Изящное садоводство и художественные сады» писал, в частности, что «изящно исполненный парк такое же художественное создание, как любая картина, любая поэма, любая драма, любой роман, любой памятник или дворец». Другой автор садово-парковых композиций, художник-декоратор П. Гонзаго, занимавшийся обустройством Павловска, в трактате «Музыка для глаз» вторит ему: «Утверждают, что искусство садовода требует поэзии. Мне же кажется, что для разбивки садов более надобно музыкальное мастерство». Под этим углом интересно взглянуть на всё творение Тенишевой и попытаться услышать Фленово как музыку.
…Из сентябрьских динамиков неслось: «Спой нам, ветер, про дикие горы, про глубокие тайны морей, про птичьи разговоры, про синие просторы, про смелых и больших людей!»
Я свернул к школе. Проглядывало солнце, туман редел в вековых кронах, становилось теплее. Новая школа — обычное кирпичное строение в два этажа. Рядом — кедровая роща. Жаль, что белки оставили ее. Родители толпились с цветами, шумели дети, они-то мне и интересны были, их лица. Я пытался сравнивать их с теми, что запечатлены на фотографиях начала прошлого века. Удивила серьезность и сосредоточенность этих новых лиц. В них уже видны взрослые черты. Мне даже показалось, что мы, поколение шестидесятых, были другими, более детьми: беспечными, безалаберными. А вот ученики времен Тенишевой похожи на нынешних. Впрочем, возможно, это слишком субъективное мнение.
Деловой дух школы произвел отличное впечатление. На торжественной линейке вручались ценные подарки тем, кто хорошо поработал летом в хозяйстве. Наверное, М.К. понравились бы эти лица, этот дух…
Я всё время неосознанно сравнивал два века. Едва подойдя к школе, сразу обратил внимание на молодую женщину с желтым букетом, приняв ее вначале за учительницу, но она оказалась чьей-то родительницей. Женщина притягивала взор. И мой объектив, разумеется. Но почему? Только дома, разглядывая фото, я понял, в чем дело: она весьма напоминала М.К. Наверно, она и сама об этом догадывалась, а может быть, ей кто-то об этом говорил. Не поэтому ли она как-то затаенно улыбалась, видя направленный на нее объектив?
Образ М. К. печален, и лучше всех это запечатлел Серов, хотя, надо заметить, позу модели на этом портрете не назовешь удачной. Самой Тенишевой не нравился ни один ее портрет — ни кисти Репина, ни Серова, ни других именитых живописцев. А ее муж, князь Тенишев, эти работы вообще считал мазней. Человек дела, крупный предприниматель, он недолюбливал живописцев, актеров etc. Да что там недолюбливал — откровенно презирал, сдержанно хваля только одного Васнецова, сумевшего сколотить капиталец. И пытался открыть супруге глаза, повторяя, что «им» от нее нужны лишь деньги. Что ж, он мог бы подтвердить свои слова многочисленными примерами. Или просто показать ей карикатуру неугомонного Щербова, изобразившего сценку под названием «Идиллия»: на сельском дворе густо персонажей, художественные сливки, можно сказать: Нестеров, Репин, Мамонтов, Бакст, а Дягилев доит корову…
Всю жизнь Марии Клавдиевне приходилось разочаровываться в людях. Но самым большим ее разочарованием была ее мать. В своих мемуарах, названных хорошо и просто «Впечатления моей жизни», Тенишева вспомнила лишь один случай, когда мать ее любяще поцеловала. В книге этот случай — как горячечная вспышка: лихорадочное дыхание, блеск глаз, отрывистые фразы. Отсветы этой вспышки — повсюду. Внезапно они озаряют даже Тургенева, с которым Марию свела судьба в Париже. Ее рассказ о матери, о жизни в пансионате, о замужестве произвел на писателя большое впечатление, он даже посетовал, что уже болен и стар и не может написать обо всем этом. Сам он слишком хорошо знал тяготу жизни под властной рукой жестокой матери.
Мария была внебрачным ребенком; ходили слухи даже о высочайшем отцовстве. Но настоящее имя ее отца так и осталось тайной за семью печатями. В доме матери, не знавшей ни в чем нужды, обитали приживалки, развлекавшиеся ябедами и мелкой возней, у девочки они вызывали омерзение. Но приживалки хотя бы не смели лезть к ней. А вот гувернантка Софья Павловна попортила-таки ей крови, вызвав воспитанницу однажды на предельную откровенность, а потом при любом удобном случае грозя всё открыть мамаше. Эта Софья Павловна, кстати сказать, преподавала и музыку, — ее уроки заставляли тогда будущую хорошую певицу ненавидеть музыку. В день свадьбы Марии гувернантка торжественно объявила, что готова воспитывать и ее будущего ребенка. В ответ она услышала нечто такое, что заставило ее разразиться рыданиями. Впрочем, слезы эти были явно крокодильи.
Замужество М.К. было иллюзией свободы. Муж оказался человеком мелким, распаленным лишь одной страстью — к картежной игре. Он быстро попал под власть деспотичной тещи, дававшей ему деньги, у них завязались странные отношения дружбы-ненависти, дни согласия заканчивались скандалами, за которыми следовали примирения.
И здесь Мария проявила характер: продала часть имущества и уехала прямиком в Париж, учиться искусству пения. А что, неплохой выход — бросить всё и уехать в Париж.
Этот город она назовет лесом, в котором можно спрятаться. Ее строки доносят дыхание мировой столицы, да и коллизии тут то и дело возникали любопытные. Вот Антон Рубинштейн в роли новой жертвы вакханок: приехал выступить перед студентками-певицами, а те от слушания музыки пришли в неистовство и накинулись на музыканта; одна шведка, а может, англичанка успела куснуть его; чем бы всё это закончилось, неизвестно, но Мария вместе с подругой умыкнули пианиста в какую-то дверь и там затворились. Потом благодарный музыкант провел обеих на свой концерт, билеты на который были давно расхватаны алчными до высокой музыки парижанами. Зал был переполнен, но маэстро велел принести два стула для своих спутниц и усадил их поблизости. И душную, наэлектризованную атмосферу разрядили, наконец, звуки музыки…
Много было в те дни и других незабываемых эпизодов. Молодость, мировая столица искусства, блестящие начинания… И как-то забываешь, что ведь у молодой студентки была уже дочка.
В воспоминаниях Тенишевой, посвященным этим дням в Париже, о ней всего пара фраз. И это выглядит как-то странно.
Чуть позже уже яснее проступят черты всё той же драмы холодных отношений матери и ребенка. Мария Клавдиевна во всем винит мужа, устраивавшего козни против нее. О дочери же она писать в мемуарах больше не будет. Зато — часто и проникновенно — о других детях, особенно о фленовских.
Выйдя второй раз замуж, — за князя Тенишева, — М.К. открывала студии и школы: в Петербурге, под Брянском, в Смоленске, в Талашкине, во Фленове. С детьми у княгини складывались не такие уж простые отношения. Подспудно она ждала от них ответной волны. Все-таки она отдавала им очень много сил. С другой стороны, ее школы были для деревенских детей прекрасным шансом устроиться в жизни. Понятно, почему однажды родители «забастовавших» детишек пали на колени перед М.К., прося прощения за своих нерадивых чад и умоляя ее принять всех обратно. Но почему протестовали ученики? Потому, что одного их сотоварища управляющий школой решил выгнать. А Мария Клавдиевна этого управляющего поддержала. И тогда все дети бросили учебу и отправились по домам. Ясное дело, родичи надавали им подзатыльников и привели обратно. Не попомни, мол, зла, княгиня.
Но тогда время уже приходило такое — бастовать. В усадьбу забредали разные люди, Россия уже потихоньку бурлила. Как-то, в отсутствие Тенишевой, в школе объявился новый сирота. Шел по Рославльскому шоссе бедолага, увидел указатель «Народная школа», да и свернул, его приняли и обогрели. Когда М.К. увидала его — обомлела: косая сажень в плечах, нахальный умный взгляд, «деточке» было уже за двадцать. Но что делать, не гнать же; выставить на улицу странника, по деревенским понятиям — грех. Малый прижился: воздух изумительный, харчи добрые, место высокое, красивое. В благодарность начал дерзить и устраивать показательные провалы учителям. Позднее, под давлением управляющего и учителей, он всё же покинет Фленово, но сманит с собой очень способного ученика, имевшего при себе какую-то приличную денежную заначку, и княгиня не сумеет этому помешать.
Мария Клавдиевна старалась обогреть всех своих учеников — и сама хотела согреться. Она возила Фленовский оркестр на выступления в Смоленск. В сани наваливали сена, ставили сундуки с балалайками — и обоз трогался. В городе пили чай после дороги, мальчики устраивались в комнате на сене, а девочек княгиня забирала к себе. Утром все умывались, надевали другие — нарядные — одежды и отправлялись давать концерт.
Обычно ученики охотно здоровались с княгиней, стаскивали шапчонки. Но в смутные времена все чаще случались «демонстрации». Однажды М.К. решила посмотреть на рыбную ловлю на озере возле Фленова. Приехала. Ученики толпились на мостках и, встретившись с нею глазами, оторачивались. Ни слова приветствия. Акцию эту, оказывается, устроил один учитель, недовольный всем и всеми. На обратном пути у княгини невольно потекли слезы. Что ж это, в самом деле, такое! Учение, лыжные прогулки, театр, концертные выступления в Смоленске, наконец, отличная кормежка (я читал меню: гречневая каша, борщ, суп с мясом, жареная картошка, молоко; в постные дни — рыба) — всё это как будто и гроша ломаного не стоило? Да не гроша — а хотя бы признательного взгляда…
После очередной подобной акции, ставшей известной губернатору, Тенишевой было рекомендовано исключить троих учеников. Этого она не хотела. Всем троим пару месяцев оставалось доучиться и получить аттестаты. Губернатор настаивал. Марии Клавдиевне, уже к тому времени овдовевшей, одинокой, было не так-то просто противостоять столь значительному лицу, и все же она сумела вывести из-под удара хотя бы двоих учеников.
А через два месяца один из этих учеников, в общем-то, способный и хороший малый, получив тенишевский аттестат, швырнул его на пол, топнул и выкрикнул с недетским куражом: «А вот вам аттестат!!»
«…слезает грубая кора — человеком делается», — говорила княгиня, мечтавшая спасать хотя бы детей, погруженных в морок беспощадной жизни. Но эта жизнь грубо с ней спорила.
Взрослые проявляли не более благодарности, чем фленовские дети. Вот — Репин. За портреты княгини Илья Ефимович получил 35000 рублей, часто пользовался гостеприимством М.К., — а в итоге порвал с нею из-за пустяка: пообещал расписать, как и другие художники, балалайку, но почему-то медлил, а потом и вовсе отказался; доброжелатели же еще и приукрасили его отказ репликой о «восторженной дуре».
Разрыв произошел и с Дягилевым; а особенно болезненный — с Малютиным, для которого Талашкино было все равно что остров для потерпевшего кораблекрушение. Он прозябал с многодетной семьей, когда его нашла в Замоскворечье Святополк-Четвертинская и передала ему приглашение М.К. — стать руководителем художественных мастерских в Талашкине. Малютин согласился — и затем три года пребывал на этом острове: выстроил знаменитый теперь теремок, спроектировал храм на вершине холма; по его эскизам талашкинские мастерские выпускали различные деревянные и керамические изделия. Почти всё это время его дочь жила в доме Тенишевой, М.К. хотела воспитать ее особенным образом, дать больше, чем та могла получить в семье родителей.
Малютин же по непонятной причине вдруг уехал из Талашкина. По этому поводу выдвигались потом различные версии: одни обвиняли княгиню, другие ссылались на неуживчивый, взбалмошный нрав художника. Сама же М.К. склонна была видеть причину в слепом духе бунтарства, поселившемся в ее мирном уделе. Кто знает, что было на самом деле. Здесь, пожалуй, уместно привести одно соображение того же Генри Торо, вот оно: «Никто еще не следовал внушениям своего внутреннего голоса настолько, чтобы заблудиться».
Можно спорить с уолденским мудрецом, но можно и принять это соображение как аксиому. Малютин, похоже, просто «услышал голос». Ведь и сама М.К. чутко прислушивалась к тому, что Сократ именовал даймоном. И даймон вел ее к цели. Хотя, это теперь всё вполне ясно, а тогда было совершенно не очевидно. И приходится только догадываться, сколько сомнений испытывала Мария Клавдиевна.
«Заблуждение» — так называлась одна ее пьеса, поставленная в талашкинском театре. Главным героем был учитель, о котором она «всегда мечтала для жизни», пишет Тенишева. И добавляет: «К сожалению, таких нет в жизни». Оговорка эта знаменательна: для жизни. Была ли счастлива М.К. во втором замужестве? Первое время — несомненно, да. Особым чувством проникнуты страницы ее воспоминаний, где речь идет о свадебном путешествии по Десне, Днепру. А дальше начинаются сложности и недоразумения, суть коих сжато выразила она сама: «Мои запросы к жизни, мои интересы, моя деятельность — не играли никакой роли в наших отношениях. Он ценил во мне только женщину, а не человека».
Когда она просила денег «для дела» — для помощи художнику, на покупку старинных икон, прялок, на нужды школы, на строительство храма, — получала чаще всего отказ; но когда ту же просьбу она высказывала в форме требования подарка, князь тут же уступал. То есть, он позволял ей «капризы». Женщину, мечтавшую о деятельности на благо общества, это не могло не печалить. А князя раздражали ее устремления. Он хотел бы видеть ее обычной барыней, модницей, хозяйкой. Но М.К. отвечала, что «частное жилище всегда останется частным и ничего не даст обществу» — и прочее в таком же духе.
Но, тем не менее, средства — и немалые — Вячеслав Николаевич ей давал. Так что, вскоре в их смоленском имении, купленном по счастливому стечению обстоятельств, все сундуки и углы были забиты, завалены предметами старины, составившими впоследствии большую коллекцию, переданную в дар Смоленску — вместе со специально выстроенным двухэтажным кирпичным домом. А на хуторе Фленово действовала школа, строился теремок; на самом верху холма устремлялся ввысь причудливый храм…
Говоря о Вячеславе Николаевиче Тенишеве, надо заметить, что доспех скупого рыцаря вовсе не по нему. Князь и сам тратил немало денег на благотворительность. Открыл, например, училище в Санкт-Петербурге (в котором, кстати, учились Жирмунский, Набоков, Мандельштам, Олег Волков). Это было реальное училище, где преподавали коммерческую арифметику, товароведение, экономическую географию. Тенишев четыре года возглавлял Санкт-Петербургское отделение Русского музыкального общества, сам хорошо играл на виолончели. Но — что характерно — своего учителя, известного виолончелиста Давыдова, уговорил-таки поступить на службу в банк, зарабатывать на жизнь этой службой, а не пробавляться хлебом свободного художника.
Писал князь и книги — по этнографии, по социологии. Основал «Этнографическое бюро». В общем, он хотел видеть Россию великой не менее страстно, чем его супруга. И теперь-то ясно, что оба они пеклись об одном деле, лучше даже сказать метафорически: об одном древе, только муж — более о кроне, а жена — о корнях.
Тенишев не любил деревни, сторонился и так называемой богемы. Его ставка была на избранных, на светлые умы. Ступенью для деловой элиты и должно было стать его училище.
Неизвестно, как сложилась бы судьба Марии, если бы она не повстречала Тенишева. Бесспорно одно: князь дал ей возможность свершить многое. И когда он умер в Париже (и был затем похоронен в усыпальнице Фленова), М.К. признавалась в письме Рериху, что теперь придется вести деньгам строгий счет: муж умел их преумножать, а она — нет.
С Рерихом она была дружна до последних дней. Художник с удовольствием приезжал в Талашкино, работал здесь над эскизами «Весны священной», самый замысел которой, по некоторым свидетельствам, принадлежал именно ему. О Талашкине Рерих писал с чувством радости и благодарности, называя его Родником. Храм Св.Духа — во многом его детище: он участвовал в проектировании, расписывал стены внутри, а снаружи создал мозаику, уцелевшую до сего дня. В смоленском музее хранятся его картины, написанные в Талашкине: «Книга голубиная» («Помин о четырех королях») и «Древо преблагое глазам утешение» — работы, наполненные тишиной.
«Рерих уехал, — пишет М.К. в своих воспоминаниях, — а с ним, как дым, рассеялось очарование, предстала холодная действительность, голая правда».
…Когда подходишь к Фленовскому «острову» с востока и видишь над березами и кленами силуэт крупной темной луковки с крестом, необычайно пластичный и какой-то нереальный в этой живости, вспоминаются эти слова Марии Клавдиевны. И думается, что Рерих действительно уехал, но то, что Тенишева называла его очарованием — видимая глазами явь. И вообще это — единственно верное определение для всего Фленова и, следовательно, для самой его хозяйки, женщины необычайно свободной и по-настоящему богатой — в полном соответствии уже с максимой Генри Торо: «…человек богат ровно настолько, насколько он способен отказаться от того, чем владеет». М.К. готова была отказаться от многого — что и делала постоянно, вкладывая средства буквально в будущее своей страны: открывая школы, помогая художникам, собирая старинные редкости.
…В эти флёновские дни я почему-то часто перечитывал «Уолден, или Жизнь в лесу» и то и дело находил перекличку двух судеб. Например, Генри Торо вдвоем с братом тоже открыли частную школу, в которую охотно записывались ученики. И там, и тут — любовь к природе. И еще — дух неуспокоенности, желание идти наперекор мнению закосневшего общества, самостроительство. Опыт Генри Торо — жизнь в лесу — проходил в то же время, что и эксперимент его сотоварищей-трансценденталистов, устроивших образцовую ферму, получившую название Брук Фарм. Правда, его опыт был опытом одиночки. Но это тоже ведь была попытка жить просто и наилучшим образом. И здесь тоже видится совпадение векторов отшельника и членов сельхозкоммуны, — а также и двух подруг из Талашкина, замысливших «идейное имение».
«И пусть он следует за музыкой, которая ему слышится — как бы она ни звучала и из какой бы дали ни доносилась». Многие цитаты из «Уолдена» и дневников Торо могли бы стать эпиграфом к книге жизни смоленской подвижницы. Или эпилогом. Вот, например, эта: «За время моего эксперимента по крайней мере одно я узнал наверняка: если с верой идти вперед в направлении своей мечты и стремиться к тому, чтобы жить в соответствии с внутренней истиной, то добьешься такого успеха, о котором прежде и мечтать не мог».
Успех Тенишевой очевиден. Фленово — живо. Даже пасека есть, как и в былые времена. Правда, тогда она существовала, в первую очередь, ради учебных целей, как наглядное пособие и полигон, а точнее — как наблюдательный павильон с ульем из стекла и весами для определения каждодневного вклада пчел в общее дело. Но мед шел и на продажу; держали тогда около пятидесяти семей. Сейчас на задворках Фленова в старом доме живет молодой пасечник Костя. Пчелиных семей у него чуть поменьше — сорок две.
«Да, я пчелиный фермер», — отвечает он с улыбкой на мой вопрос, и рассказывает о своих буднях. Лето нынче, хотя и вроде бы не дождливое, а — не медоносное. Так что мед будет дорогим.
В защитном костюме и длинных перчатках Костя больше похож на космонавта, а не на пасечника. Он идет среди старых лип куда-то с зеленым чайником. Из трубы его дома поднимается дым. Над ульями пролегают воздушные трассы — и расходятся в разные стороны. Все-таки с цветущих лип Фленова пчелы успели собрать какой-то взяток, по крайней мере, на прокорм хватит: и им, и хозяину.
К теремку подступает яблоневый сад. Яблок очень много, они грузно висят на пригнутых ветках, обрываются, катятся по тропинкам. Как-то после раннего и торопливого завтрака в городе я решил здесь подкрепиться. Сорвал яблоко, сомневаясь, будет ли оно съедобным. А оно оказалось вкусным и сочным. И я тут же сорвал еще два.
В новой школе дребезжат звонки, в переменки на улицу высыпают дети. И в старую школу тоже можно зайти и даже посидеть за партой (что я и сделал, пытаясь взглянуть на всё глазами отца).
Теремок, космический домик с окнами-вратами на четыре стороны, с чешуйчатой крышей, двумя змиями на фасаде, лебедем, солнцем, луной, — открыт. Можно зайти и посмотреть на изразцовую печь и мебель, выполненные по проекту Малютина, на фрагмент портала («Святой Георгий», дерево, эмаль), созданного Тенишевой. М.К. была, как известно, талантливейшим эмальером, в Европе ее работы знали и ценили, присваивали автору почетные звания, у нас же она защитила диссертацию «Эмаль и инкрустация».
А вот и знаменитые расписные балалайки, на которые после парижской выставки, принесшей Талашкину всемирную известность, зарились многие ценители. Хозяйке предлагали за них крупные суммы, но она всё привезла обратно.
На горе — храм. Всё — близкое, живое, устоявшее наперекор разрушительным волнам истории, в ожесточении и огне.
«В кривичах Смоленских на великом пути в Греки этот родник», — так писал Рерих сто лет назад.
Есть пути, над которыми не властно время, и никакие события не обрушат их. Они пролегают выше обычных границ, живут в словах или красках, а могут звучать музыкой, например, «Весной священной».
«Слушай «Весну священную» Стравинского… и ты навсегда избавишь себя от необходимости тащиться в Тибет, Золотой Берег…»
В Талашкине эту музыку можно увидеть.
Ее создала Тенишева.