Юрий ПАВЛОВ. Станислав Куняев: штрихи к портрету на фоне эпохи. (original) (raw)

Станислав Юрьевич Куняев родился в 1932-ом году в Калуге. Многие события ХХ века оставили след в судьбе его рода и его самого. К ключевым эпизодам истории минувшего столетия, увиденных сквозь призму судьбы отдельного человека, рода, народа, государства, Куняев неоднократно обращается в статьях, интервью, мемуарах.

Дед писателя по отцовской линии был известным врачом, общественным деятелем, педагогом. В 1913-ом году на пожертвования горожан он построил в Нижнем Новгороде больницу, которой и успешно руководил. Дед и бабка писателя, врачи этой больницы, умерли от тифа в 1920-ом году. Через 10 лет кладбище Печерского монастыря, где они покоились, было уничтожено. Подобная участь постигла и могилу деда писателя по материнской линии, крестьянина по происхождению, ставшему сапожником. Отталкиваясь от этих и других фактов, Ст. Куняев в статье «Его называли честью и совестью партии…» (1989) так заканчивает свои рассуждения о Емельяне Ярославском, который инициировал антирелигиозную компанию: «Злая воля атеиста и русофоба лишила меня дорогих могил моих предков. Да только ли меня? Десятков, сотен тысяч, а может быть, и миллионов русских людей».

В разножанровых публикациях Куняев неоднократно подчёркивает, что он вырос в среде простонародья. Мать писателя, вынужденная с 12 лет работать «за кусок хлеба» в богатой еврейской семье, получила два высших образования. Отец Станислава Юрьевича погиб в Великую Отечественную войну. Воспитанием мальчика занималась преимущественно бабка Куняева, безграмотная крестьянка, ставшая для будущего писателя Ариной Родионовной. Эти и другие факты свидетельствуют, что история рода Куняевых — история миллионов русских семей.

Простонародный фактор определяет многое в характере, мировоззрении, творчестве писателя. Так, в «Лейтенантах и маркитантах» (2007), одной из самых глубоких и автобиографичных работ Куняева, на разных уровнях — родителей, войны, материального достатка и других — показывается, в каких диаметрально противоположных, практически не пересекающихся мирах жили семьи Станислава Куняева и Давида Самойлова. Приведём только один пример: «Я родился в разгар коллективизации. У матери вскоре пропало молоко, и бабка выкормила меня, как выкармливали деревенских детей в голодные времена — пережевывали хлеб в тягучую клейкую массу, заворачивали в марлю — это была младенческая соска, к которой добавлялось разбавленное молоко и сладкий холодный чай. <…> С малых лет я узнал цену куску хлеба <…>, и до сих пор помню, с каким восхищением году в 36-ом, после отмены карточной системы, попробовал первые лакомства: белый хлеб с маслом, шипучее ситро, чашку холодного густого кефира.

Иная жизнь была у настоящего баловня нэпа — Дезика, сына врача-венеролога и матери — сотрудницы Внешторгбанка». Цитируемый Куняевым отрывок из воспоминаний Самойлова, где перечисляются обычные для мальчика продукты (икра, сало, ветчина, телятина, виноград, оливки и т.д.), заканчивается признанием Дезика: «Я испытываю отвращение к еде». Мир Самойловых и ему подобных определяется Куняевым как мир касты.

Оба мира — простонародный и кастовый — отличаются друг от друга мировоззренчески, духовно, творчески. И вполне закономерно, что Станислав Куняев, характеризуя различные явления, события, людей, считает важным указать на их кастовость или простонародность. Так, в статье «“Дело” ордена русских фашистов» (1992) Станислав Куняев справедливо оценивает тезисы Алексея Ганина «Мир и свободный труд — народам» как «великий документ русского народного сопротивления ленинско-троцкистско-коммунистической банде», «плод народного низового сопротивления». А в «Лейтенантах и маркитантах» Куняев, ведя речь о новой государственной политике в СССР во второй половине 30-х годов, уточняет, что Сталин «запустил механизм по созданию новой государственной элиты из простонародья». Новая элита пришла на смену «ленинской гвардии».

Наиболее концептуально-масштабные размышления о кастовости и простонародности содержатся в статье «Предательство — это продажа вдохновения» (2005). Пытаясь понять особенности личности, мировоззрения Ильи Глазунова, нашедших выражение в его монологах, поступках, мемуарах «Россия распятая», Станислав Юрьевич вновь выходит на данную проблему. Глазунова, по Куняеву, отличают кастовая, дворянская спесь, неприязнь к простонародью, «некий социальный расизм». Тот «дворянский расизм», который отсутствовал у Ф. Достоевского, Л. Толстого, А. Блока, но явно чувствовался у И. Бунина и В. Набокова. Так, линия Глазунова-Набокова пересекается с линией ифлийцев, Давида Самойлова в частности: их объединяет кастовость сознания.

Говоря о трудной судьбе выходцев из простонародья (Василия Белова, Владимира Личутина, Валентина Распутина, Николая Рубцова, Виктора Лихоносова, Виктора Гаврилина, Вячеслава Клыкова и других), Куняев вновь проводит неизбежные параллели, как бы подводя итог всему тому, что говорилось им ранее: «Их судьба, их путь к признанию и честной славе были несколько иными, нежели судьба детей из партийной номенклатуры (Юлиана Семенова, Булата Окуджавы, Василия Аксёнова), или из высокой кагэбэшной среды (поэтессы Беллы Ахмадулиной, кинорежиссёра Сергея Соловьёва), или из семьи карьерных дипломатов (Виктора Ерофеева). Да и Михалкову-Кончаловскому с Ильёй Глазуновым куда было легче обрести себя, нежели Василию Шукшину или Сергею Бондарчуку. А если вспомнить военное поколение писателей? Оно резко делится на крестьянских детей (Федор Сухов, Виктор Астафьев, Виктор Кочетков, Владимир Солоухин, Михаил Алексеев, Федор Абрамов, Николай Тряпкин) — и детей юристов (Александр Межиров), врачей-венерологов (Давид Самойлов), директоров магазинов (Александр Галич), нэпманов (Александр Чаковский)… Конечно, в целом “вышли мы все из народа” и “без меня народ неполный”, но, как сказал крестьянский сын Александр Твардовский, “и всё же, всё же, всё же…”. У одних общенародные боли и заботы, у других если не классовые, то сословные или кастовые интересы».

Итак, простонародность — одно из ключевых слов в мире Куняева. Оно рифмуется с подлинностью, состраданием, сопричастностью с судьбой ближнего, народа, государства. Это умение чувствовать чужую боль как свою проявляется у Станислава Куняева с детства. Так, во время Великой Отечественной войны голодный мальчик Куняев, жадно уничтожающий в столовой обед, вдруг почувствовал появление нежданного соседа, «припадочного», у которого умерла жена и осталась дочь-подросток. «Его лицо, казалось, все состояло из впадин. Две впадины вместо щёк, впадины рта, и, самое страшное, ― глубоко провалившиеся в лицевых костях глазницы, в глубине которых горели огромные глаза. Он глядел на меня так пристально, что мне расхотелось есть, и я отодвинул от себя тарелку. <…> Вслед за тарелкой мужчина схватил деревянную ложку, недоеденный мною кусок хлеба и, боязливо поглядывая <…>, начал, безостановочно работая ложкой, заглатывать остатки еды <…>

Я шёл <…> по обочине накатанной санями дороги и думать не думал о том, что проживу целую долгую жизнь, что множество лиц и взоров встретятся мне, что они будут излучать любовь, ненависть, восхищение, страх, восторг, ― всё равно я забуду их. Но эти два измождённых лица отца и дочери, эти два пронзительных взгляда не забуду никогда, потому что в них светилось то, что без пощады, словно бы ножом освобождает нашу душу из её утробной оболочки, ― горе человеческое…».

Только из ответной реакции на это горе, только из боли и сострадания вырастает настоящий русский писатель. Трудно обнаружить нечто подобное в мемуарной прозе Иосифа Бродского «Полторы комнаты». В ней ― лишь любовь и сострадание к своим отцу и матери, соседствующие с ненавистью к России, русским и даже к русскому языку, якобы несвободному и виноватому перед родителями поэта. В этом и проявляется одно из принципиальных отличий русскоязычного писателя: его боль, сострадание, любовь индивидуально или национально избранны, ограниченны…

Ст. Куняев принадлежит к поколению, которое он называет «детьми Победы». Перед этим поколением в Советском Союзе были открыты все двери, поэтому и Станислав Юрьевич имел возможность получить бесплатное образование в МГУ (что сегодня есть смысл особо подчеркнуть). С 1952-го по 1957-ой годы Куняев обучается на филологическом факультете этого самого престижного вуза страны. В отличие от многих выпускников данного факультета, с восторгом вспоминающих своих преподавателей, Станислав Юрьевич делает акцент на строгой идеологизированности учебного процесса, на том, что интересы ведущих профессоров (С. Бонди, Н. Гудзия, В. Ржиги, С. Радцига) были обращены в прошлое, а в программе по литературе ХХ века имена М. Булгакова, И. Бунина, А. Платонова, А. Ахматовой, М. Цветаевой, Н. Клюева, П. Васильева и многих других писателей отсутствовали. То есть, по словам автора, «правильно развить вкус в те годы было трудно» («Поэзия. Судьба. Россия»).

После окончания МГУ Ст. Куняев три года работает в районной газете города Тайшет Иркутской области. Здесь, в Сибири, через общение с самыми разными людьми, многие из которых вышли из лагерей, Станислав Юрьевич получает необходимый жизненный опыт, значение которого он ощущает на протяжении всей жизни, что, в частности, отмечает в интервью «Счастье быть частицей русской культуры» (2002). В Иркутске Куняев знакомится с Валентином Распутиным, Юрием Скопом, Александром Вампиловым, Вячеславом Шугаевым, Анатолием Преловским. Сибирский период ознаменован публикациями стихотворений писателя, первая же его книга вышла в 1960-ом году в родной Калуге.

Человеческий, мировоззренческий, творческий рост Куняева продолжается в Москве, в которую он вернулся в 1960-ом году. Работа в журнале «Знамя», и не только она, знакомит Куняева в первой половине 60-х годов с такими разными авторами, как И. Сельвинский, М. Светлов, С. Кирсанов, Н. Асеев, Б. Слуцкий, Д. Самойлов, А. Межиров, И. Бродский, А. Ахматова, С. Дмитриев, Л. Аннинский, О. Михайлов, П. Палиевский, С. Семанов, Д. Жуков, В. Чалмаев, И. Шкляревский, Ю. Алешковский и др. Особо следует выделить В. Кожинова, Н. Рубцова, В. Белова, В. Соколова, А. Передреева, дружба и общение с которыми для Куняева стали «школой взаимного обогащения», «школой гораздо более серьёзной, нежели любой университет» («Счастье быть частицей русской культуры»). Но, конечно, наибольшее влияние на Куняева оказал В. Кожинов. Позже, в 2007 году, Станислав Юрьевич назовёт Вадима Валериановича гениальным мыслителем, без которого невозможно представить вторую половину ХХ века, а роль Кожинова в своей судьбе определит так: «Вадим всегда умел объяснить то, на что у меня самого мозгов не хватало. Все его работы были для меня значительными и подвигли меня в моём развитии»; «Это умение без пропагандистского упрощения глядеть на явление в полном его объеме — вот чему я учился у Вадима всю жизнь» («Лейтенант Третьей мировой»).

В первой половине 60-х годов Куняев открывает для себя запрещённых в СССР русских мыслителей: К. Леонтьева, В. Розанова, И. Ильина, И. Солоневича… С подачи Кожинова Станислав Юрьевич знакомится с трудами Бахтина. Куняевская оценка их видится нам более адекватной, точной, чем кожиновское восприятие этих работ. Так, в одном из интервью Станислав Юрьевич утверждает: «Бахтин, к сожалению, оставил мало размышлений о непосредственно русском. <…> Бахтин всё равно не был человеком пророческого склада, а именно это всегда привлекало меня в русских философах больше всего» («Лейтенант Третьей мировой»).

Итак, в 60-е годы Станислав Куняев «созрел» для того, чтобы стать одним из лидеров «русской партии», и все его последующие статьи, письма, выступления, интервью — это ответы на вызовы времени, реакция на деятельность антирусских, антигосударственных сил.

ХХ век — это век тотальной борьбы против ценностей и мира русского простонародья, век катастрофического его уничтожения — физического и духовного. Неудивительно, что Станислав Куняев почти сорок лет является одним из самых смелых и последовательных защитников этого мира, защитников русского народа вообще.

ХХ век — это век русского простонародья, давший огромное количество выдающихся людей в разных областях жизни, литературе в частности. И вполне естественно, что именно Станислав Куняев посвятил так много глубоких и содержательных статей писателям, выходцам из простонародья. Назовём только некоторые из его работ: «“Дело” ордена русских фашистов», «Жизнь и смерть поэта» об Алексее Ганине, «Жизнь — океан многозвенный» о Николае Клюеве, «Русский огонёк», «Образ прекрасного мира» о Николае Рубцове, «И мой народ меня благословляет» о Викторе Бокове, «Дитя человечьего сада», «От Вардзии до Константинова» о Сергее Есенине. Конечно, самой значительной и выдающейся работой стала книга «Сергей Есенин», написанная вместе с сыном Сергеем. Она, выдержавшая уже семь изданий, является лучшим исследованием жизни и творчества одного из самых великих представителей русского простонародья в минувшем столетии.

Также большой интерес представляют работы Куняева о Пушкине («Духовной жаждою томим…»), Блоке («Русская и мировая…», «Крушение великой иллюзии. К 130-летию со дня рождения Александра Блока»), о «деле» «Сибирской бригады» («Огонь под пеплом»), о поэзии 70-х годов и её вольном толкователе С. Чупринине («Возрождая из пепла…»), о Данииле Андрееве («Демон и ангел России»), о русскоязычных писателях («Змея, укусившая собственный хвост…») и другие. Из всех статей Куняева о поэзии XIX–ХХ веков сегодня наибольший резонанс, думаем, вызовет материал «Пища? Лекарство? Отрава?» (1982–1986). Он включает статью Станислава Юрьевича, с которой он принял участие в дискуссии о массовости и народности (1982), а также размышления о многочисленных откликах на данную публикацию.

Бурно-резко-долгий резонанс на эту работу Куняева был вызван тем, что проблема массовости и народности рассматривается в ней, в первую очередь, на примере творчества Владимира Высоцкого. Поэт характеризуется как субъект и объект моды, как автор, создавший «большой пласт блатных, полублатных песен» и текстов, в которых «жизнь изображена чем-то вроде гибрида, забегаловки с зоопарком». Показателен в этой связи тот вывод, к которому приходит Куняев после анализа «Лукоморья больше нет…»: «В сущности, это демонстративная попытка сделать из высокой поэзии фельетон на тему “современные нравы”, где действуют “дядька Черномор, в Лукоморье первый вор”, и леший, вопящий голосом современного алкоголика <…>, русалка, которая “родила” дитё неизвестно от кого <…>».

Итак, Высоцкий, по Куняеву, многими своими текстами фельетонно-куплетистской направленности, далёких от высокой поэзии, не только не боролся с духовным распадом человека, «а, наоборот, эстетически обрамлял его». А в интервью 1988 года Станислав Юрьевич так подытожил свои размышления о барде: «Дело не в Высоцком, который был личностью разнообразно талантливой, хотя и чересчур зависимой от “спроса публики”, а в культе его, доведённом поклонниками до абсурда» («Борьба мировоззрений»).

Понятно, что в наше время, время небывалого в истории России духовно-культурного одичания миллионов, приведённые и не приведённые оценки Куняева вызовут ещё большую, чем 80-е годы, бурю негодования. Мы же отметим, что и в случае с Высоцким, Станислав Юрьевич оказался провидцем, ещё тридцать лет назад точно увидев тенденцию сделать из талантливого поэта (и не более того), — гения, «икону». Сегодня Высоцкий, как в один голос уверяют нас с экранов телевидения, — это, по сути, главный герой 60–70-х годов минувшего столетия, один из самых гениальных поэтов ХХ века, личность уровня Пушкина… Дурдом, да и только.

Имя Иосифа Бродского, ещё одного «Пушкина ХХ века», по мнению либеральных авторов, неоднократно встречается в статьях и мемуарах Станислава Куняева. Он был знаком с Нобелевским лауреатом с середины 60-х годов, а в начале 90-х пригласил его к сотрудничеству с «Нашим современником», на что получил вежливый отказ. Причина этого отказа видится Куняеву в следующем: «…смешно и не умно было космополиту Иосифу сотрудничать с русским националистическим журналом». Свою позицию, как главного редактора журнала, Станислав Юрьевич определил недвусмысленно: «…его стихи, “наиболее русские”, написанные в архангельской ссылке, я готов был напечатать безо всяких сомнений» («Пилигримы»).

Во всех публикациях Куняев определяет Бродского как поэта-космополита еврейского происхождения, как блистательного однообразного версификатора. Наибольший интерес, на наш взгляд, представляет статья Станислава Юрьевича «Пилигримы (К 75-летию со дня рождения Н. М. Рубцова и к 15-летию со дня смерти И. А. Бродского)» (2011). В ней наглядно-убедительно показывается духовно-поэтическая инакость Рубцова и Бродского, даются точные, порой неожиданные оценки. Так, характеризуя стихотворение Бродского «Пилигримы», Куняев утверждает: «И если вспомнить, что стихотворение написано восемнадцатилетним человеком, то неизбежно придёшь к выводу, что Иосиф Бродский никогда и не был молодым поэтом, он как будто бы и родился или стариком, или существом без возраста». А заканчивается сравнение «пилигримов» Бродского и Рубцова общим суждением национально-метафизической направленности: «Народы, как сказал один православный мудрец, “суть мысли Божии”. Две дороги, избранные двумя великими народами, воплотились в две Божьи мысли, тайну которых можно будет разгадать лишь в последние времена».

«Поэзия пророков и солдат» (1987) — ещё одна этапная, очень содержательная и столь же взрывоопасная статья Станислава Куняева. В ней принципиально по-новому оценивается и характеризуется «военная» поэзия, представленная именами Ильи Эренбурга, Михаила Кульчицкого, Павла Когана, Бориса Слуцкого, Александра Межирова, Давида Самойлова и других авторов. Данное течение определяется Куняевым как поэзия «ярости, гнева, отмщения, ярче всего, пожалуй, выразившаяся в формуле: “Убей его!”». Отдавая дань этой поэзии, указывая на её важность и значимость в годы войны, Станислав Юрьевич сразу подчёркивает её временну́ю, смысловую, эмоциональную ограниченность, её художественную уязвимость — документально-одномерное отражение эпохи.

Названное течение, как и всю поэзию о войне, Куняев рассматривает с позиции русской классики, традиционных национальных ценностей, что наиболее важно и продуктивно. Суждения автора по данному вопросу настолько глубоки и содержательны, что могут использоваться историками, филологами, философами, культурологами и т.д. как методологические. Есть смысл привести некоторые из них: «Никогда русская литература не занималась культом силы, суперменства, бездуховного превосходства <…>»; «С этой точки зрения интересны отношения нашего художественного сознания к поверженному врагу. Для Киплинга, допустим, достаточно понятия “победы” — оно для него источник вдохновения. Русскому писателю и поэту — этого всегда мало. Нам не нужно победы без правды. Просто победить — акт механический и потому не очень великий. Убить врага — дело не главное и не высокое. Высока честь победить его духом, правдой, очищением, доказать ему, что за нами стоит не просто физическая и материальная мощь, а духовное могущество правоты»; «То, что победить можно только силой, делает твою победу неполной и свидетельствует о несовершенстве мира и человека. Это не рыцарское, а иное, более высокое и более глубокое отношение к врагу как к человеку, как к образу и подобию высшей силы, искажённой злом».

Большую часть статьи Куняева занимает анализ стихотворений интеллигентов-романтиков, воспитанных на идеях и идеалах Гражданской войны и мировой революции, на поэзии Антокольского, Багрицкого, Сельвинского, Светлова, Тихонова и т.д. На разных примерах Куняев показывает их книжно-романтическое изображение Великой войны, далёкое от её реалий. Приведём его высказывания, вырастающие из стихотворения Бориса Слуцкого: «Герои ифлийской поэзии сделаны не из плоти и крови, а как бы из одних идей и убеждений, предчувствие войны-революции наполняло их души не ужасом, естественным для человека, а своеобразным восторгом…»; «чувство самозабвения возникает в нём потому, что приближающуюся войну он научился в 20–30-е годы воспринимать как продолжение мировой революции, к которой себя готовил как к празднику».

Интеллигентски-романтической, ифлийской поэзии о войне в статье Куняева противопоставляется народно-реалистическое течение, представленное именами А. Твардовского, Ф. Сухова, В. Кочеткова, С. Орлова, М. Исаковского, А. Прасолова. Анализируя произведения этих авторов, Куняев обращает внимание на понимание войны как трагической неизбежности, как горя народного и отсутствие романтического энтузиазма, идеологической жертвенности. Этапным на этом пути является, по Куняеву, творчество Твардовского. «“Мне жалко…” — в этом суть поэзии о войне. Он ведь в своих знаменитых стихах “Я убит подо Ржевом” и “Из записной потёртой книжки” в сущности продолжает великую традицию того жанра, который в народе называется “плачем”, ибо для него человек на войне не просто человек-идея, а юноша или мужчина из плоти и крови, имеющий близких, малую Родину, воспоминания, и гибель каждого отдельного человека на войне Твардовский переживает как свою собственную».

Сорок лет назад было написано стихотворение Куняева «Мальчик», заканчивающееся признанием: «Вечный мальчик, мой тайный двойник». «Вечный мальчик» — это, думается, точно выраженная, одна из главных особенностей личности Станислава Куняева. Она проявляется и в поэтично-чистом мемуарном воспоминании о первой любви: «И тогда я, затаив дыханье, вдруг нащупал рукой маленькую ладошку девочки в белой шапке и, замерев от восторга, почувствовал, как та ладошка покорно и согласно легла мне в руку. Так мы простояли до конца службы, уже не глядя друг на друга, переговариваясь между собой кончиками вложенных пальцев и прикосновением горячих ладоней…

А потом этот мальчик вырос, стал мужчиной, мужем, отцом. Не раз душа его, как и положено земной душе, изнемогала под бременем страстей человеческих. Но никогда более он не испытывал чувства, подобного тому, которое посетило его в древней церкви маленького русского города лютой снежной зимой, в разгар Великой войны».

Мечта об идеале или сам идеал, живущий в писателе, помогает ему остаться человеком, личностью духовной. Поэтому и в творчестве своём он стремится, как точно пишет Куняев о Николае Рубцове, «высветлять и очищать жизнь, обнаруживая в ней духовный смысл и принимая на себя несовершенство мира». В разножанровых публикациях Куняева лейтмотивом проходит мысль, что русский художник пишет «незамутнённой» частью души, он не реабилитирует грех или не возводит его в идеал, как это делали и делают многочисленные русскоязычные авторы ХХ–ХХI веков.

«Вечный мальчик» живёт и в проникновенных строках и стихах, посвящённых матери («Мать пьёт снотворное за то…», «Прилёг, // Позабылся и стал вспоминать…», «Памяти моей матери», «Русские сны»). «Вечный мальчик» узнаётся и в тех безрассудно опасных поступках, которые так часто совершал Куняев в своей жизни. Самые резонансные из них — выступление на дискуссии «Классика и мы» (1977) и «Письмо в ЦК КПСС по поводу альманаха “Метрополь”» (1979).

В своём выступлении Станислав Юрьевич затронул проблему сущности отечественной классики и русской литературы вообще (именно это до сих пор не оценено в полной мере) на примере творчества Э. Багрицкого, которого друзья и почитатели записали в классики. Куняев же утверждал, что поэзия Багрицкого направлена против всего, «что поддерживает на земле основы жизни». И как следствие, неприязнь и ненависть поэта к человеку, который создаёт традиционные ценности, материальные и духовные. Поэтому в творчестве Багрицкого происходит разрыв с гуманистической традицией (тогда невозможно было сказать точнее ― христианским гуманизмом) русской литературы, которую Куняев характеризует, в частности, так: «Наши классики могли увидеть в этой заурядной человеческой особи всегда нечто значительное». Как известно, по-другому об этом говорил Фёдор Достоевский, определяя своё кредо: «Найти человеческое в человеке».

Ст. Куняев справедливо считал: полный разрыв Багрицкого с русской литературой состоит и в том, что он в своём творчестве оправдывает разрешение крови по совести. Пафосом кровавого человеконенавистничества пропитаны «Дума про Опанаса», «ТВС», «Смерть пионерки», «Февраль» и т.д.

Вполне закономерно, что Ст. Куняев и через десять лет после дискуссии в статье «Ради жизни на земле» (1987) приводит слова А. Прасолова «Забудь про Светлова с Багрицким» и делает соответствующий вывод: «…Это означало, что поэт другого поколения бесстрашно и точно сформулировал суть нового мышления, нового гуманизма…». Собственно национальная, еврейская, тема, на которой зациклились многие, появилась только во второй половине выступления Ст. Куняева, и акценты в трактовке её расставлены совсем по-иному, чем это привиделось Е. Евтушенко, Н. Ивановой и другим. Станислав Юрьевич обращает внимание на то, что Э. Багрицкий отрешается не только от быта, чуждого ему по происхождению и воспитанию, но и от «родной ему <…> местечковости. Он произносит по её адресу такие проклятия, до которых, пожалуй, ни один мракобес бы не додумался». На разных примерах из поэзии Багрицкого Ст. Куняев показывает бессердечность, жестокость, физиологическую злобу героя к своему родному ― еврейскому ― миру. И это отношение, с точки зрения русского поэта, удручающе, противоестественно, оно ― волчье.

В своём выступлении Ст. Куняев точно передаёт основной мотив поэмы «Февраль»: еврейский юноша насилует русскую девушку, используя своё новое чекистское положение, и видит в этом своеобразную месть за себя и своих предков. Через тридцать лет в «Лейтенантах и маркитантах» (2007) Станислав Юрьевич обращает внимание на эпизод из жизни Давида Самойлова, который, на наш взгляд, стоит в одном ряду с «местью» из «Февраля». Куняев не проводит параллелей с Багрицким, он видит в случае с Дезиком проявление давней, ветхозаветной традиции.

Давид Самойлов после «первой ночи» со Светланой Аллилуевой говорит своему другу Грибанову: «Боря, мы его трахнули». Замечу, что у друга Дезика возмущение вызывает не слово «его», а «мы». На реплику Грибанова: «А я-то тут причём?» ― Самойлов ответил: «Нет, нет, не спорь, я это сделал от имени нас обоих!» Станислав Куняев так, в частности, комментирует этот мерзопакостный диалог двух интеллигентных литераторов: «Дезик мог бы ещё добавить ― и от имени всего нашего еврейского народа, поскольку ситуация зеркально копировала ветхозаветную историю о том, как еврейская девушка Эсфирь соблазняет персидского тирана Артаксеркса <…>. Но в этом сюжете роль соблазнительницы Эсфирь играет поэт Дезик Кауфман, роль соблазнённого царя <…> ― принцесса Светлана Сталина. А роль грозного Антисемита ― врага еврейского народа ― сам Сталин, уже лежащий в могиле, или тень его… Месть свершилась. <…> Не просто её соблазнили, но через неё ― ему отомстили».

В феврале 1979 года еврейская тема, тема Багрицкого в частности, получила своеобразное продолжение в «Письме в ЦК КПСС по поводу альманаха “Метрополь”». Сие «Письмо…» отличается от статей и выступлений Куняева этого периода идеологическим антуражем, отдельными вкраплениями партийно-окрашенной лексики. То есть, Станислав Юрьевич сделал необходимую поправку на адресата «Письма…». В целом же история с «Метрополем» для Куняева — лишь повод для разговора с сильными мира сего об общей литературно-культурной ситуации в стране, о тех идеях, которые спокойно транслировались в советской печати.

Напомним, что в «Письме…» речь, в частности, идёт о той аномальной ситуации, когда в многомиллионнотиражном новом «Букваре» стихотворения Генриха Сапгира, одного из составителей этого букваря, присутствуют, а стихи Александра Пушкина — впервые нет.

У Куняева вызывает протест и издание «обрезанного» Александра Блока, в котором около пятидесяти купюр с высказываниями поэта о евреях. Также Станислав Юрьевич обращает внимание на задержку выхода очередных томов полного собрания сочинений Достоевского, вызванную всё тем же «еврейским вопросом» (название одной из статей «Дневника писателя»).

Самым же взрывоопасным местом в письме видится нам монтаж из двух высказываний о Багрицком А. Адалис и И. Бабеля. Из приведённых Куняевым цитат следует, что после событий семнадцатого года мечты «фармацевтов» и «маклеров» сбылись, и они стали «управителями» шестой части земли. Багрицкий же относится авторами воспоминаний к числу «управителей», к людям коммунистического рая, который «будет состоять из одесситов», похожих на поэта. Современные очевидные аналогии опустим.

К еврейской теме Куняев по разным поводам обращается и в последующих своих многочисленных статьях и интервью. Назовём некоторые из них: «Палка о двух концах» (1989), «Семейство Норинских» (1989), «Русский антисемитизм — вымысел русофобов» (2002), «Письмо другу-поэту в заморские края» (2003), «Ритуальные игры» (2005), «Сам себе верёвку намыливает…» (2007), «Лейтенанты и маркитанты» (2007), «Лейтенант Третьей мировой» (2007), «Косматые сердца» (2010).

Кратко скажем о статье «Сам себе верёвку намыливает…», характерной во многих отношениях для публикаций Куняева на данную тему. В ней Станислав Юрьевич отвечает своим постоянным оппонентам Марку Дейчу и Семену Резнику. Вопросы, которые вслед за Дейчем рассматривает Куняев, так или иначе практически всегда возникают в публикациях подобной направленности.

1. Куняев на примерах «дел» «Русских фашистов», «Российской национальной партии», «Братства Преподобного Серафима Саровского», «Сибирской бригады», доказывает, что многие процессы двадцатых-тридцатых годов были антирусскими и по факту, и по сути.

2. Среди сотрудников карательных органов разного уровня, осуществлявших «социалистическую законность», евреи преобладали. Например, говоря о «деле славистов» на страницах «Завтра», Куняев назвал пять еврейских фамилий огэпэушников, что Марк Дейч прокомментировал следующим образом: Куняев утаил русские фамилии палачей, которых было большинство. Ответ Станислава Юрьевича нельзя не процитировать, ибо он, в первую очередь, свидетельствует о том, насколько в теме Куняев, насколько он профессиональнее многих историков, и не только их. Итак, на выпад Дейча Станислав Юрьевич отреагировал в присущей ему «боксёрской» манере: «Я ведь не всех его соплеменников из карательных органов, причастных к этому делу, перечислил. Могу добавить к “еврейскому списку палачей”, готовивших “дело славистов”, сотрудника ОГПУ Халемского, сотрудника ОГПУ Финкельберга, сотрудника НКВД Фельцмана, прокурора Рогинского, прокурора Розовского, помощника прокурора Лурье, прокурора Глузмана, директора Института языкознания Бочарера Марка Наумовича, сотрудника НКВД Апетера. А с какой стати в ряд “русских чекистов” рядом с Молчановым и Сидоровым Марк Дейч ставит заместителя начальника СПО ОГПУ Люшкова? Чекиста этого, якобы русского, по утверждению Дэйча, звали Генрих Самойлович. В 1935 году ему, видимо, за расправу над русскими учёными было присвоено генеральское звание комиссара госбезопасности III ранга <…> Но глубинная суть процесса “славистов” заключалась не в том даже, кого из сотрудников было больше задействовано: русских или евреев, а в том, как пишут историки, “методы следствия по данному делу были типичны для первой половины 30-х годов, когда во главе карательных органов стоял Г. Ягода”. Именно благодаря этим методам академик А. Дурново быстро признался на допросе в том, что он “русский фашист”».

3. Процент евреев среди писателей, журналистов, воспевавших преступления власти, НКВД, ГУЛАГ и т.д., был ещё бо́льшим, чем среди властно-карательных структур. Данный тезис Куняев, в частности, подтверждает примером печально известной книги о «Беломорканале». Или, ссылаясь на произведения Э. Багрицкого, М. Светлова, П. Антокольского, А. Безыменского, М. Голодного, П. Когана и других писателей еврейского происхождения, Станислав Юрьевич проводит параллель, которая вызывает предсказуемую реакцию: «Евреи руководили ГУЛАГом, а евреи-поэты восхваляли их подвиги. У русских поэтов той же эпохи — Твардовского, Исаковского, Смелякова, Заболоцкого — таких пафосных строчек в честь чекистов мы не найдём».

4. Куняев выделяет две группы авторов-евреев. С теми представителями еврейства (Ю. Домбровским, Д. Штурман, Д. Азбелем, Д. Пасмаником, С. Моргулиной, Э. Ходосом), признающими еврейскую «составляющую» в преступлениях 20–30-х годов ХХ века, Станислав Юрьевич солидарен, он неоднократно ссылается на их высказывания по данному вопросу. С теми писателями и журналистами (А. Борщаговским, В. Гроссманом, Л. Чуковской, М. Дейчем, С. Резником и т.д.), делающими русский народ главным виновником в смерти и страданиях миллионов, Куняев ведёт эмоциональную, резкую, убедительно-доказательную полемику.

На протяжении последних тридцати лет отношение Куняева к Э. Багрицкому осталось неизменным, взгляды Станислава Юрьевича на О. Мандельштама не раз корректировались. Так, в интервью 1989 года «Идея и стихия» он утверждал, что Мандельштам «вольтовой дугой своего таланта» соединяет два мира: ветхозаветный, мифический и русский, реальный. В данном интервью чётко не сказано, к какой литературе Куняев относит поэта. Но с учётом того, что говорится о делении на русскую и русскоязычную литературу и с каким пониманием цитируется Лион Фейхтвангер («По убеждению я интернационалист, по чувству я еврей, по языку я немец»), Мандельштама можно отнести, если использовать мою классификацию, к амбивалентнорусским писателям.

В последней на сегодняшний день работе Ст. Куняева о О. Мандельштаме «Крупнозернистая жизнь» (2004) показывается, как меняется мировоззрение и творчество поэта на протяжении 30-х годов. Об этих изменениях применительно к муссируемой «левыми» теме происхождения сказано так: «Жизнь без наживы! Подобное состояние для Осипа Эмильевича, порвавшего ещё в юности с “хаосом иудейским”, с культом золотого тельца, ушедшего в русскую бескорыстную литературную жизнь, было вполне естественным». И, продолжая тему, Ст. Куняев уточняет: «”Жизнь без наживы”, русско-советское бессребреничество было по душе Мандельштаму». Или о другом стихотворении, с позиций того же происхождения, говорится: «…В поистине сказочном финале <…> гордец Мандельштам <…>, смирив свою иудейскую жестоковыйность, приносит покаяние вождю <…>, о котором написал неправду».

Конечно, у Станислава Юрьевича на протяжении трёх последних десятилетий изменилось отношение не только к Мандельштаму. Так, в работах Куняева времён перестройки о поэзии и идеологии 20–30-х годов даются резко-отрицательные оценки всем руководителям советского государства. Однако с середины 90-х годов личность Сталина и проводимая им политика оцениваются принципиально иначе. Например, в заметке «Или нас сомнут…» карточная система, коллективизация, индустриализация, внутрипартийная борьба, репрессии против крестьянства и т.д. характеризуются как вынужденная необходимость, трагическая неизбежность, «составная часть в цену нашей победы в 1945 году» («Наш современник», 1998, №11–12). К подобным мыслям в 90-е годы приходят не только некоторые «правые» (М. Лобанов, В. Кожинов, О. Платонов), но и некоторые либералы-шестидесятники, о чём на примере книги Жореса и Роя Медведевых «Неизвестный Сталин», говорит Куняев в публикации «Жизнь учит…» («Наш современник», 2003, №8).

Взгляд на Сталина как на советского патриота и государственника по-разному транслируется в статьях о Данииле Андрееве («Демон и ангел России»), о Ярославе Смелякове («Терновый венец»), об Осипе Мандельштаме («Крупнозернистая жизнь»), о Викторе Бокове («И мой народ меня благословляет»). Сталинская тема в творчестве этих и других писателей (Б. Пастернака, А. Ахматовой, Н. Заболоцкого, Н. Клюева и т.д.) для Куняева — ключ к пониманию общих закономерностей в жизни, литературе, историософской мысли ХХ века. В контексте такого Сталина принципиально по-новому видятся Станиславу Юрьевичу судьбы героев его статей, судьбы, не вписывающиеся в старые (советские) и новые (либеральные) мифы. Приведём характерный пример из статьи «Терновый венец»: «В то же время, когда и Твардовский, и Ахматова, и Заболоцкий, и Мандельштам, и Пастернак, кто из “страха иудейска”, кто искренне, создавали Сталину славословие космического размаха, Ярослав Смеляков, восхищающийся героикой Сталинской эпохи, посвятил вождю лишь одно стихотворение, да и то после смерти Сталина, да и то не назвав его даже по имени. <…> К российской героической трагедии ХХ века он, как никто другой, прикасался бережно и целомудренно. Вот почему он останется в нашей памяти единственным и потому изумительным поэтом, подлинным русским Дон-Кихотом народного социализма, впрочем, хорошо знавшим цену, которую время потребовало от людей за осуществление их идеалов».

Большое место в жизни и творчестве Станислава Куняева, как уже говорилось, занимают Вадим Кожинов и Николай Рубцов, наиболее созвучные ему — идейно, душевно, духовно — современники. В статье о Вадиме Кожинове «За горизонтом старые друзья…» (2001) много очень точных суждений Куняева о своём друге и не только о нём. Уверен, историки литературы, биографы Кожинова со временем, если русское время не остановится, растащат эту статью на цитаты. Приведу только одно высказывание Куняева, сколь неожиданное, столь и очевидное своей правотой, высказывание, так много дающее для понимания личности Вадима Кожинова: «Мало ли во все времена было критиков, писавших о поэзии, ― Е. Сидоров, Лесневский, Рассадин, Чупринин, Сарнов, Турков, Аннинский, ― но ни одному поэту в голову не пришла мысль вывести образ Чупринина или Рассадина в стихотворении. Это выглядело бы не то чтобы неприлично, но скорее смешно. Насколько не могли они быть объектами вдохновения. А Кожинов им был».

Любовь к истине и справедливости, полное бескорыстие Вадима Валериановича, в частности, подтверждается примерами «бомжа» Аркадия Кутилова и бывшего беспризорника, заключённого Михаила Сопина, открытых Кожиновым. «Пусть эти публикации были, так сказать, одноразовыми, но они, по убеждению Вадима, свидетельствовали о способности русского человека жить неким идеалом, творить, чувствовать и выражать себя в самых нечеловеческих условиях.

― Такой народ, Стасик, ― постоянно повторял он при подобных обстоятельствах, ― пропасть не может!»

Современная жизнь пока свидетельствует об ином. Пропадает. Почти пропал…

Защищая Вадима Кожинова от Всеволода Сахарова, Татьяны Глушковой, Владимира Бушина, Ильи Глазунова, Станислав Куняев в своих статьях прибегает к резким, едким, порой убийственным, но всегда справедливым оценкам. Например, об одном из «своих», в частности, сказано: «Но со временем выяснилось, что Сахаров человек вроде бы из патриотов, но пишет скучновато, мыслит не талантливо <…>. Так что не надо бы Сахарову со злорадством намекать на то, что он уже тогда понял тайную суть кожиновского влияния, что якобы “сразу было замечено и обошлось мне дорого: я был изгнан…”. Боже мой, какое болезненное самолюбие! Да кому в те времена было нужно замечать и разгадывать “проницательные открытия” какого-то второстепенного сотрудника ИМЛИ да ещё “изгонять” его из всех “славянофильских изданий”, как фигуру крупную и опасную!»

В статье о жизни и поэзии Николая Рубцова «Образ прекрасного мира» есть высказывание о природе и назначении поэта: «…Поэт всегда сын своего народа. Народ дал ему творческую волю, душу, понимание жизни, чувство народного идеала, а не просто один лишь язык. Язык, в конце концов, всегда можно выучить и оставаться писателем, чуждым народу, на языке которого пишешь. Но проходит время, и настоящий народный поэт ― не по названию, по сути ― выплачивает сыновний долг народу <…> своеобразной заботой и уходом за народной душой <…>».

Это высказывание ― полемика с расхожим «левым» взглядом на проблему. Именно через язык авторы от Иосифа Бродского до Бориса Хазанова определяют национальную принадлежность писателя. Куняев, как и все «правые», ― через духовное сопряжение с народным идеалом, который своими корнями уходит в Православие. Православие же для всех «левых», русскоязычных — это проказа, рабство, главный враг и т.п. Иосиф Бродский, например, так говорит о роли Православия в своей жизни в эссе «Полторы комнаты»: «В военные годы в её (площадь с собором. ― Ю. П.) подземелье размещалось одно из бомбоубежищ, и мать держала меня там во время воздушных налетов <…>. Это то немногое, чем я обязан православию…».

В приведённом высказывании Куняева точно определён и характер отношений двух участников жизнетворческого процесса ― писателя и народа.

И у нас есть все основания сказать, что Станислав Юрьевич по-сыновьи благодарен своему народу ― почве, на которой только и вырастают русские таланты, гении. Всем своим творчеством, подвижнической деятельностью он возвращает долг народу, делает всё возможное, чтобы русские и Россия не исчезли с исторической сцены.

P.S. Вадим Кожинов в несвойственной ему высокопарной манере в дарственной надписи на книге, подаренной Станиславу Куняеву, в частности, утверждает: «…И поверь мне, ― я знаю, ― что твоя мудрость, мужество и нежность, воплощённые в твоих словах и деле, останутся как яркая звезда на историческом небе России». И это действительно так.