Василий КИЛЯКОВ. Камертон. Записки из ладьи Харона (original) (raw)

продолжение; см. предыдущую публикацию

***

Огромная, нависающая над темными узкими улицами Москвы луна — и такую тоску между людьми чувствую я, проходя сумрачными длинными кротовьими норами проулков и дворов, где почти нет фонарей — такую грусть ощущаю, что леденеет мое бедное сердце.

Жалкие, трогательные призраки-люди на газонах, во дворах выгуливают каких-то гладких собак иноземных пород. Молодежь в потертых джинсах, подчеркивающих этими потертостями и дырами округлость и сытость бедер и задов, телесность икр и ляжек, собирается по интересам, и интересы эти известны.

На лавочке — молодая девчонка. Она держит под локоть руку своего друга, тот — колет в вену. Потом на пути моем — церковь Савеловская. В окне — парень лет тридцати. Он влез на стул, чистит лампадку. Кто он? Служка, священник? Отмывает тщательно, потом, высоко и осторожно переступив, встав на что-то высокое, моет бронзовое, огромное паникадило. И вот, в странной этой тоске, через полчаса прохожу на обратном пути мимо этой же церкви — снова вижу его, вижу, что он с тем же старанием очищает, моет, меняет масло в лампадках. Он сух, плечист, сосредоточен. Кажется, лишь он только и знает, как надо жить, не в пример мне — и вот живет правильно, как знает. Его не посещает и не терзает тоска. Остановился я — и долго глядел в окно. С икон внимательно и сочувственно смотрела Богородица, святые угодники. И так захотелось вдруг войти в эту церковь, в это тепло, полумрак и покой, помочь ему, перемолвиться с ним словом, будто единственная душа нашлась вдруг среди всех — для меня, для беседы. Так стоял и смотрел, но не вошел. Церковь была уже замкнута изнутри, а стучать в поздний час не пристало — так решил я и ушел.

Шел и думал: что ведет его по этой стезе монашеской? Или, быть может, кто? Черное одеяние, схваченные черной затяжкой волосы на макушке наподобие косицы. Во всяком случае, единственно под кем не стыдно ходить — это под самим Богом, и только. И в этом тоже он прав. Он ближе к истине, чем я. И жизнь, прожитая не ввиду Творца, пусть даже и самая успешная, сытая и дебелая — пустой звук. Память о полученных удовольствиях пуста, скоротечна, мгновенна, она не оставит утешения по себе. А что заменит то чувство покоя, удовлетворения от исполненного хорошо дела, что испытывает этот монах?

Чисто отмыв под страстную среду паникадило, прочитав молитвы, псалмы и каноны на ночь — какая же будет ночь!? Разве такая, как у меня — сиротская? А что у меня, хоть и не безбожника? Вот эта красная, трагически полная луна. Ночь тусклая, и огромное, красное, с тоской черной, страшное светило.

Вот оно — «единое на потребу»… Бери, успокойся и владей.

А не возьмешь. Нет ухватки…

***

В Москве, на платформе «Каланчевская», спросил женщину, ничем не примечательную, лет пятидесяти пяти, пойдет ли и когда пойдет электричка. И был вдруг поражен ее необыкновенным голосом — такого нежного тембра, такого душевного участия не встречал я никогда. Неподдельным участием и заботой она так поразила меня, и так чиста показалась, открылась вдруг ее душа. Долго не мог прийти в себя, словно увидел ангела во плоти. Даже уверен был, что судьба свела меня с ангелом, что говорил я именно с ним. И чем, каким органом бренных человеческих чувств я почувствовал, понял это — не знаю, но совершенно убежден и до сего дня, что это так.

Как мало мы знаем жизнь, самих себя, людей вокруг нас… Как мало верим. И вот мне, расслабленному, кажется, именно во укрепление моей веры и была послана эта встреча с ангелом, чтобы изумить меня, убедить, подготовить к перемене.

***

На Крестовском мосту, на проспекте Мира, в центре Москвы, летом, в шесть часов вечера… Ограда моста снесена. Ремонт. Шел деревянным настилом вдоль парапета, отороченного веревкой с красными тряпками-флажками, висящими на ней для обозначения края и запрета.

Мост так крут и высок, метров пятьдесят высоты. Внизу стучат и летают по рельсам электрички, грохочут товарные составы, таскаются «кукушки», источая пар из труб тягачей. Гляжу, стоят и мочатся вниз с моста, с самого края, на проходящие поезда — трое пьяных ребят лет двадцати-двадцати двух… Их пошатывает. Считанные сантиметры — и трагедия. Смяты, раздавлены, а если живы, то навсегда уроды, «овощи», обездвижены и обезображены. И вот, эта странная, вызывающая бравада друг перед другом, пьяный вызов самому существованию. Но тут и нечто другое, кроме бесстыдства и лихачества, кроме вызова и испытания судьбы. Не упали. И тупое упрямство их, и искушение Бога — ничто не было наказано.

…Все на учете у Него: и дураки, и дороги, и грешники, искушающие Бога своего. Грешники, быть может, даже особенно…

***

Марк, гл. 13, ст. 9: «Но вы смотрите за собою: ибо вас будут предавать в судилищах и бить в синагогах и перед правительствами и царями поставят вас за Меня, для свидетельства перед ними». Гл. 13, ст. 5: «Отвечая им, Иисус начал говорить: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас».

Кто же мог бы прельстить евреев и поставить их перед правительствами и царями? Кто будет добиваться этого, зачем? И кто они, эти «собирающие» евреев, способом не божьим, но кесаревым? И кесаревым же способом, по пророчеству, поставит их владеть миром? Да еще и так владеть, что вся земля и все народы будут недовольны их правлением. Но — это будет, и сбывается уже, и не только в Ливане, Ираке, Сирии, Египте, Болгарии. Ползучая власть эта — и в России. Умы и сердца русских разлажены. Все видят это, но сделать ничего не могут. И чем кончится — можно увидеть все по той же 13-й главе.

Русская национальная идея — идея сопротивления «князю мира поднебесного». «Берегитесь…» — предупреждает нас Евангелие. И что же это будет за борьба, в которой даже «стерпеть» — и то к спасению души.

Страшная грядет битва…

***

Все творчество хваленых нобелевских лауреатов — Камю, Гессе и пр. — сосредоточено, заострено на одном: двигаться только вперед и только в одиночку. Какое страшное разочарование от их пресловутых трудов, книг «культовых» на западе… Все эти Дон Жуаны, Сизифы, гордые своим индивидуализмом (а ведь именно на этих выдуманных персонажах и строится вся философия «экзистенции»), все эти умозрительные выводы — попросту смешны, сплошное ребячество. И какая подлинная экзистенция в тончайшем, последнем романе Мопассана «Сильна как смерть», а еще подлиннее — в романах и рассказах («Луковке», например) Достоевского…

Движение вперед, в одиночку, с гибельной улыбкой на устах — пустая выдумка. Глубже и вернее — сидеть у дорожки, крестясь и постясь, и подавать проходящим, рвущимся вперед — кому грошик, кому луковку, кому просто сочувственное слово.

Как, в сущности, мы все жалки — и особенно «богатые», «гордые»…

***

Любовь к жизни выражается в двух понятиях: в надежде и в боязни. Обыватель невнимателен к такого рода понятиям, а умный, битый жизнью ухватистый уголовник заметил это и определил в афоризме (провозгласив монашеское, по сути, правило): «Не жди. Не бойся. Не проси». Иные, правда, говорят еще: «Не верь». Не верь ни людям, ни складывающимся обстоятельствам, пусть они складываются даже и трагически, добавляя при этом: «Хуже смерти ничего не бывает» (разумеется, собственной). Все остальное поправимо. И это тоже правда. По иному, проще, это звучит так: «умри желаниями на время». И в этом вся высокая философия. Она помещается в нескольких строках поэта из народа: «Не жалею, не зову, не плачу…». Или в выстраданном «присловье» моей бабушки, которая, тяжко вздохнув, вспоминая погибшего на фронте мужа и м_у_ки колхозной голодной жизни с двумя детьми, сказала как-то: «Сердце — камень, все забывает…».

Разве это не цель подлинного христианина — приготовиться к успению? И разве, к тому же, не ярчайший ли это пример нашей, русской, на свой собственный лад, любви к жизни как Божьему дару?

***

Сатана, эта «обезьяна бога», тоже имеет своих пророков, ангелов и предтеч. И это — несомненно. Много раз убеждался в этом лично.

Вверена была ему земля и все что на ней — до его падения. Только люди не вверены. Люди же заняли его место перед Богом и вверились сатане сами. Но и то не до конца, а так, как битое яблоко-опадышек: кто с бочка загнил, кто с середочки от червячка-плодожорки. Но и те — оберегаются при жизни Богом. Оттого и непримирима ненависть его, сатаны, к людям — в противовес любви Божьей. Владеет же он нами не полностью — лишь той, «битой» частью, что не противится, сходна с ним сущностно: зависть, ненависть, жадность и т.д.

И действия его мощны, если не ограничены Божьим промыслом, только все они — со знаком минус, хоть и копируют Божие могущество.

Но сатана лишен способности творить. Он не способен сотворить даже такое «яблочко», как человек…

***

Сколько раз убеждался я, что пороки выжимают человека, оставляют Богу от человека нечто подобное жмыху от винограда: шелуху да мятую кость. Весь урожай сока-вина стекает по желобу. Для беса. Но и этот «жмых» очень скоро портится, пускает запах, мошек собирает вокруг себя… А сколько при этом сетований, упреков солнцу, дождю, виноградарю при созревании лозы… Бесовой лозы…

***

Два дорогих мне человека, два писателя из Воронежа прислали свои новые книги. Я несколько дней ходил в обнимку с их книгами, радовался, перечитывал. И вот вчера услышал по радио интервью бывшего ректора Литинститута С. Есина. Он рассказывал историю своей переизданной книги «Дневники ректора» (теперь — просто «Дневники»). Известное издательство выпустило том, уложившись в четыреста рублей. На прилавках — восемьсот, и это еще хорошо, ведь продавать дешевле — в убыток издательству. «Кто купит мою книгу?» — резонно спрашивает Есин. И при этом тираж его дневника — пять-шесть тысяч. В том же интервью С. Есин упомянул, что Л. Улицкую издают тиражом в двести тысяч, Пелевина — сто пятьдесят тысяч экземпляров. Я достал присланные мне из Воронежа книги: по пятьсот экземпляров! И вот я, отдавший всю свою жизнь и всю свою любовь милой сердцу литературе, говорю, кричу в этих дневниках всем: русская литература оккупирована! Она не умирает, она уничтожается зло, намеренно и гадко.

Друзья мои, поэты, критики и русские писатели, вынужденные писать в стол, собственной кровью, издаваться за свои деньги крохотными тиражами, ужимая себя во всем: в питании, в одежонке детишкам и внукам, в выборе минуты для творчества… все вы… Вы — солдаты на фронте. Вы — люди великого русского мира — противостоите полчищам, как триста спартанцев — армаде персов.

«Со щитом или на щите». Я кланяюсь вам, и поверьте, что ваши книги для меня дороже золота.

***

На одной радиостанции Лечо Дараевич Саликов, чеченец по национальности, по требованию еврейского конгресса предоставил информацию, что при нападении Грузии на Цхинвал был снесен и уничтожен целый еврейский квартал. Повторяю, целиком. Этот цхинвалский «минихолокост» стал возможен по команде грузинского военачальника с… еврейскими корнями. А ведь и Гитлер-Шикльгрубер имел происхождение вовсе не австрийское. И английские банкиры, ссужавшие Гитлера в тридцатых и Саакашвили — в двухтысячных, банкиры, живущие в Англии и Америке — все они отнюдь не грузины. Свои уничтожают своих, но чужими руками, так что ли? Но для чего, какова цель?

При этом они же — те же банкиры, только следующего поколения — формируют «золотой миллиард». Завладев баснословными богатствами мира, они суфлируют миру свои желания, навязывают собственные мнения, принуждают желать того же, чего желают и что боготворят сами… А чего они желает, кого боготворят?

Странно и удивительно, что не пытаются еще учинить аутодафе Новому Завету, где прямо сказано: «Ваш отец — дьявол».

***

Усиленное возвращение, внедрение языческих верований — один из способов разобщения, разделения русских. Разработан этот способ намеренно. Намеренно и внедряется. Создаются организации, обращенные будто бы к древнейшим корням славян. Даждьбог, Стрибог, домовые и русалки насаждаются вместо Христа-Спасителя, под предлогом возвращения к вере праотцев…

И за всем этим — хитрая ухмылка _огнепоклонника_…

***

Для чего я пишу, имею ли я право писать? Для себя — пожалуй, а — печатать? Или я — художник слова равный Бунину? Или я сердцем теплее А. Платонова? Или имею такое знание о мире, которое в «Тихом Доне» вылеплено? Или так жалею человека, как жалел, понимал и прощал его Достоевский? Или я — то зеркало мира, которое блистало со страниц Пушкина? Нет, конечно. Но мое писание — тоже способ познания мира Божьего, и я, если достоин этого дара от Бога — жизни — вправе сделать свой деревенский квас на березовом соке, который так любил в детстве, и я вправе, стоя у дороги, угощать путников (не навязываясь, впрочем), пожелать им счастливого пути, вёдро, солнца в дорожку. Да чтобы вспоминали иногда мой кислый русский квасок.

— А вот квасок, попыривает в носок!

— Да кто же, только ли русскому испить?

— Глаз узкий, нос плюский, совсем как русский, подходи и ты! Нальем и тебе…

— Ох, и кисел твой квас, глаза в кучу!

— И то правда. Да ведь и мир таков. Налил как всем, ничего не выдумал.

Нет-нет, и мое писание — тоже способ познания мира, точно…

***

Добро, даже явное, ярко выраженное и предлагаемое человеком, живущим у власти и у денег — опасное «добро». И всегда, когда я сталкивался с таким «добром», видел я впоследствии, что таким образом доброжелатели покупают себе право сделать зло и подлость. Свое добро они объясняют себе как индульгенцию на будущий, часто уже задуманный грех. Заранее обозначают они себе это право: сделать большую гадость. И считают они, что тот, кто принял от них «добро», будет обязан впоследствии стерпеть и причиненную ему обиду, принять подлость и ложь, и клевету — стерпеть, да еще и поклониться.

Богатый — иной человек, «инакий». С иным мышлением, мировоззрением, и, быть может, с измененными соками тела, которые иначе двигаются и имеют иную белковую структуру, иной геном. Как часто и глубоко поражался я поступкам богатых людей у власти, пока не понял, что это так.

Когда-нибудь докажут это фактически, неопровержимо…

***

На Успение Богородицы — внезапная встреча среди бешеной Москвы с преподавателем кафедры мастерства Литературного института, профессором литературы, моим бывшим учителем. Постарел. Сумочка легонькая через плечо. На сумочке, в которой, конечно же, книги, рукописи, и больше ничего, рука, раненая, кисть руки все так же — ромбом. И это, кажущееся уже родным, твердое рукопожатие. (Он участвовал мальчишкой в битве на Курской Дуге, Брянское направление, был тяжело ранен). Он все так же высок ростом и велик и бодр духом. Не сдается. И всякий раз это ощущение при встрече с ним — глядя на него, собственные передряги кажутся совершенными пустяками.

— Как здоровье?

Он улыбается, шуточно отмахивается от вопроса:

— Сионистов громлю…

Он все такой же…

Мне выпало учиться у него как раз в самые трудные (с 91-го по 96-й), самые мудреные годы удивительного русского предательства: и во власти, и в жизни. Помню, как травили тогда каждого, кто не сломался, не лег навзничь под «идеал демократии» — «худшей из всех возможных видов государственного устройства», как писал еще Платон в «Государстве». Сколько пришлось снести и ему нападок: «Патриот!», «Красно-коричневый!». Один именитый писатель после педсовета, очнувшись от своей подлости, бежал за ним по коридору, бежал мимо меня, студента: «Миша, прости!».

Помню, как не понимали, не принимали его негромкого убежденного голоса молодые мои сверстники — студенты в тех же девяностых. Отравленные этим «воздухом свободы», пропитанным миазмами блевотины «первого президента», слюнявым с лоснящейся рожей «премьером», разлитым везде поддельным алкоголем. Мы, студенты, тогда не то что не видели, а не понимали его добра, некоторые — мечтали променять на парадно-демократический звон модных авторов, которых тащили тогда в «Апрель» приставкины, чудаковы и проч.

Меня всегда удивлял, внушая уважение, принцип его, критика, настоящего мастера, необычайно тонкого вкуса литературоведа — принцип «направлять, не вмешиваясь» в творческие поиски учеников. Многие из них так и не поняли его тихой и вдумчивой мудрости, будучи прельщенными той показной и шумной властностью, напором, связями в литературных кругах, ошибочно принимаемые за умелое воспитание на кафедре — у ранних и новых. Бегали по семинарам студенты, меняли мастеров, скандалили, пили паленую водку и были, конечно, сплошь гении.

Помню, как больно он принял в то мутное время неделикатное замечание одного из торговцев-учеников платного отделения в тех девяностых — студента «из экзистенциалистов и андеграунда, куртуазных маньеристов» и разных прочих шведов, все ловивших тогда «поток сознания» — необыкновенно гордого тем, что он платит институту и оттого идет будто бы особым путем…

Тот сказал профессору:

— …и вы тоже участвовали в разрушении (строя, страны).

До этого улыбавшийся, пытавшийся шутить мастер тотчас нахмурился. Это была грубая личная обида, причем — бестолковая. Позже, на кафедре, в перерыве между семинарами, он говорил мне угрюмо:

— Где я принял участие? Что я разрушал? Я же государственник!

Я подарил ему в тот вечер несколько журналов. Он обещал мне книгу «Сталин», тогда только что вышедшую, подписал брошюру с подборкой из книги «Знамя победы». На брошюре — он, восемнадцатилетний, совсем юный, пилотка на бочок, в госпитальном желтом халате с отложным воротом…

…И вот такая неожиданная встреча в многомиллионной Москве, через десятилетие. Все не случайно в этом мире. Мы шли по Комсомольскому в Союз писателей, разговаривали.

Я шел и думал, удивляясь той его силе, той удивительной крепости русской его крови, тайна которой непонятна, не разгадана: как объяснить, что из многодетной семьи (одиннадцать человек вместе с приемными детьми), в голоде и холоде русской деревни зреет Богу и людям такой талант, преодолевает фронт, остается жив, обретает удивительные, энциклопедические знания, пишет книги редкие по глубине, и все это, повторяю, при тяжелейшей судьбе, фронте, гонениях со стороны всяких там яковлевых, «антиисториков» и прочих антирусских сил. И он выдержал все. И вот — наперекор всему и всем — жив, здоров, деятелен, неунывающ… Пожатие крепкой руки, ясный взгляд. Вот она — русская кровь, а нам тыкают все: пьяницы, «кучка пьяниц и воров никогда не построит коммунизм»…Нет, антиисторики, подождите Русь хоронить.

Настоящий старец! Михаил Архангел, сокрушивший дьявола, дает ему силы.

***

Если характер и впрямь формируется жизненными обстоятельствами, то в сегодняшних античеловеческих обстоятельствах плодятся сатанята немилостиво, немилосердно. Спрашивается, почему? Ответ прост: исчез авторитет отца, учителя, исчезло воспитание на подвиге. Вспоминаю себя, свою судьбу: решающий выбор мой всегда определяла личность. Та личность, которую стоило уважать. Таков был мой отец, двое-трое учителей. А сегодня мало того, что молодежь лишена непосредственного общения между собой (все Интернет да телефоны), так она еще удалена от воздействия учителя как личности. Что ждет такую молодежь? Наши предки были не глупее нас, грешных: старчество на Руси — пожалуй, одно из самых гениальных изобретений, призванных формировать человека. А сегодня дистанционно обучают общим формулам. И такой человек сможет жить?

Мало того, порой кажется, что размножить многознающих бесенят, в совершенстве владеющих компьютером — это и есть цель нынешнего времени. А ведь подлинная-то цель состоит совсем в другом: ОБРАЗОВАТЬ. Это значит придать липкой молодой глине образ Божий. А высохнет и укрепится она уже сама — под солнцем, ветрами, испытаниями…

***

Площадь «Трех вокзалов» уставлена ларьками среди остро и стеклярусно оттаявших бугров грязного снега. Нищенка — хромоножка в грязной рвани — шагает-тащится вдоль ларьков. Хрипят динамики, ветер таскает звуки с нелепой продажной музыкой на дисках. В сумке у нее — бутылки, веник, пустые алюминиевые банки из-под пива. Полупьяная, она вдруг решается на «протест» — на некий свой протест этому грязному миру, своему пустому желудку, похмелью, президенту, улыбающемуся с плаката. Всему. Она начинает приплясывать под оглушительную музыку:

— Американцы-ы-ы, пришли на танцы-ы-ы… К русским засранцам, а-а-а…

Вокруг собираются зеваки, вначале такие же, как и она, убогие, жизнью покоробленные. Потом прибиваются пассажиры, любопытные. Баба дает концерт. В ухватках и голосе ее чувствуется, что некогда она и впрямь принадлежала к артистической среде, а потом, верно, сбилась с круга, свихнулась. Быть может, на то были веские причины. И вот — с протянутой рукой она идет по кругу. Кто не дает денежку, того выдергивает она из толпы и тащит в свой круг — пошли, мол, танцевать, такой-сякой, жадный, танцуй давай… Получился прямо-таки готовый клоунский номер.

Озабоченный, грустный, весь в себе, в ожидании транспорта следил за ней исподлобья — и вдруг подумалось: легко живет. И черт-то ее знает — может быть, так и надо? Похоже, это не просто образ жизни, а целая философия… Ее философия.

***

Вот уже несколько лет прошло, как не стало Вадима Валерьяновича Кожинова, а мир, кажется, и не изменился вовсе. Быть может, даже стал еще хуже. И что же это за мир, из которого уходят такие люди, а он не меняется?

Помню семинары в Литинституте по прозе — с ним, с Дм. Дудко, священником, дважды отсидевшим в лагерях Христа ради — помню их обоих, как если бы видел вчера — бодрых, значительных. И при их опыте — каких-то сокровенных. И вот — где они? Что осталось от их громадного опыта, впечатлений, знаний, борьбы? Несколько книг да воспоминания: «На скрещенье дорог», «Победы и беды России»… Конечно, цель жизни вовсе не в том состоит, чтобы записать гениальную мысль, даже и несколько. Цель жизни — и есть сама жизнь, дозревание. И все же: что же это за страна, где не востребованы такие люди? Чего стоит такая страна?

***

До сорока лет думаешь о том, как подольше задержаться в этом мире. После же сорока — как выйти отсюда с наименьшей болью и потерями.

Жизнь начинает представляется неким причалом здесь и гаванью по ту сторону моря. Доплывая до середины, думаешь о том, что оставил на причале. Преодолев середину — лишь о том, что готовит гавань там, на рейде по трудному и бурному морю…