Снова девяносто девятый (original) (raw)
Бело-сине-красный флаг, триколор — он сейчас появляется в правом верхнем углу монитора, когда я переключаю раскладку клавиатуры с латинской на кириллическую. Флажок болтается в углу монитора, я вижу его и сейчас, когда пишу этот текст, и не испытываю по его поводу никаких эмоций, флаг и флаг, ну да, флаг моей страны, флаг России, флаг страны, в которой говорят по-русски.
Так было не всегда, и даже я, хоть и совсем по касательной, это помню — маленькое, не пугайтесь, детское воспоминание: в шестом классе в сочинении на тему «Как я провел лето» я описывал поездку в Москву — август 1991 года, сразу после известных событий, — и среди прочего указал, что триколор над Кремлем выглядел как «веселый Роджер» над захваченным пиратами судном. Он тогда висел еще не на здании Сената, а где-то сбоку, и, хотя я даже знал, что резиденция президента РСФСР еще с июля находится в Кремле, выглядело это действительно так, будто над еще советским Кремлем чья-то сильная рука без разрешения установила свой флаг — мол, теперь это наше. В 1991 году бело-сине-красный флаг воспринимался именно как флаг конкретной политической силы, а не флаг страны. Политическая сила (тогда ее было принято называть словом «демократы», как стоит назвать сейчас — даже не знаю) митинговала под этим флагом в девяностом году, избирала Ельцина в девяносто первом, потом защищала Белый дом и, победив, присвоила флагу официальный статус, но это ничего не значило — общество тогда было расколото, пожалуй, даже сильней, чем теперь, и было бы наивно ожидать, чтобы сто процентов населения сразу же согласилось с тем, что символика социальной группы «сторонники Ельцина» стала общенациональной.
Попробуйте посмотреть на историю России девяностых именно с этой точки зрения: начиная с осени 1991 года, когда коммунистические бабушки впервые вышли к музею Ленина, в России девяностых не было оппозиции, которая стояла бы под бело-сине-красным флагом. Коммунисты не собирались отказываться от советской символики, националисты очень быстро вспомнили о черно-золотисто-белом знамени, которое теперь называется имперкой. Вся российская оппозиция девяностых исходила из того, что вот это государство, которое строит Ельцин — оно именно ельцинское, а не наше общее, и «когда мы придем к власти», и флаг будет новый, и не только флаг.
Наверное, кстати, на это повлияли и две Олимпиады 1992 года — зимняя в Альбервилле и летняя в Барселоне, на которой команда бывшего СССР выступала под белым олимпийским флагом, а в честь ее спортсменов играл марш из «Любви к трем апельсинам» и еще какая-то классическая музыка. Не знаю, что имели в виду международные олимпийские чиновники, но воспринималось это вполне однозначно: у нас нет ни флага, ни гимна, ни вообще страны, а что там строит Ельцин — так это его, ельцинское дело, нас это не касается. Так же выглядели и постсоветские рубли, чистые фантики с огромным триколором над Кремлем и странным, без корон двуглавым орлом. Временные деньги, очевидно же.
В нормальной жизни так к своему государству относится незначительный в масштабах всей страны процент анархистов. В России девяностых неприятие существующего государства было массовым — это не наше государство, это не наш флаг, это не наш гимн, это не наш президент.
А потом был 1999 год. Я не решусь сформулировать, что было главным событием того года — то ли нападение НАТО на Югославию, то ли двухсотлетие Пушкина, то ли первый альбом Земфиры, то ли последствия дефолта (или война в Дагестане и взрывы домов в Москве — но это уже события другой эпохи, которая в том году началась); я действительно не знаю, но это был очень важный год, наш тысяча девятьсот четырнадцатый, начало новейшей истории. Год всеобщего потрясения, год всеобщего выбора, год, когда каждый человек в России по той или иной причине был вынужден задуматься о вещах, находящихся за пределами его частной жизни. Даже в 1993-м и в 1996-м было можно избежать лобового столкновения с внешней реальностью, а в 1999-м — то ли медиа вперед шагнули, то ли действительно в общенациональной психологии что-то сломалось, ну или выросло, как угодно. Сломалось — вот это отношение к государству, как не к своему; что выросло — лояльность государству, которая, оказывается, восемь лет где-то в глубинах пряталась, но существовала. В 1999 году Российская Федерация почему-то перестала восприниматься как частный проект Ельцина и его друзей.
Я понимаю, что без ссылки на какую-нибудь социологию такая версия звучит менее убедительно, чем если бы она сопровождалась ссылкой, но социологию, я полагаю, заменят уже ваши частные воспоминания — я уверен, что каждому есть что вспомнить про себя и 1999 год. Мое воспоминание хранится где-то в подшивках «Калининградской правды» за тот год (сайта у этой газеты тогда, к сожалению, не было) — там есть моя статья «Люблю ее, и здесь я это понял», написанная где-то в Шотландии. Я в этой статье писал как раз о российском флаге, который хоть и, дословно, «власовская тряпица», но все равно это флаг моей страны, которую я люблю — годом раньше высказываться в таком духе мне бы просто не пришло в голову.
Мне нравится легенда о социологическом опросе весны 1999 года, когда читателей журнала «Власть» спросили, кого из киногероев они хотели бы видеть президентом после Ельцина, и читатели ответили, что Штирлица — то есть опрос-то точно был, а легенда заключается в том, что именно по итогам этого опроса и был выбран окончательный преемник для Бориса Николаевича. Так это или нет — вряд ли кто-то точно скажет, но несомненно одно: политик Путин возник именно из этой пробудившейся в 1999 году лояльности граждан своему государству, той лояльности, которой не могло быть в девяностые. Вообще, это хороший вопрос— кто выбрал Путина? Можно ответить, что Ельцин. Можно вспомнить татарско-башкирские безумные проценты на выборах. Можно, как не раз бывало, свалить все на телевидение. Но давайте предположим, что Путина выбрала именно та Россия, которая почти десятилетие не могла отождествить себя с созданным Ельциным государством, но, как оказалось, очень этого хотела. Россия, которая не принимала ельцинскую «Эрефию» и сама очень от этого страдала. Путин одним фактом своего появления разрешил это противоречие. Кинохитом 1998 года был «Титаник», и вот если брать этот сюжет — ельцинский пароход шел прямым курсом на айсберг, подходит поближе, а на айсберге стоит Путин и весело машет руками. «Привет, друзья, давайте обнимемся». Ждали катастрофы, а получили праздник — с интересным человеком познакомились, по крайней мере. «Титаник» был кинохитом, а книжным хитом в тот год был роман про политтехнологов, в котором было написано, что русская реальность состоит из галлюцинаций. Путин на айсберге — галлюцинация спасла Российскую Федерацию, видимо, так.
И все, что было потом — слово «разочарование» здесь уместно не очень, правильнее было бы сказать о соприкосновении с реальностью. Точка соприкосновения была у каждого своя, но на протяжении всех нулевых та лояльность 1999 года — таяла, таяла и таяла, и Кремлю приходилось затыкать возникающие дыры то тем же телевидением, то какими-то совсем безумными политтехнологиями, то вообще сугубо полицейскими мерами. Становилось ясно, что перед нами тот же самый режим и то же самое государство, что и было до 1999 года, и что последнее дело простому русскому человеку отождествлять с этим государством себя. Мы говорили себе, что уже не купимся на патриотическую риторику, мы знаем, что за этой риторикой — только квартиры в Майами и шубохранилища, нас не проведешь. Но тут на открытии Олимпиады заиграло «Улетай на крыльях ветра» Бородина, а потом Чалый в свитере пришел в Кремль, и, черт подери, чувства ровно те же, как пятнадцать лет назад. Мы снова в девяносто девятом году, та же проблема и то же решение. Галлюцинация снова спасает Российскую Федерацию, причем, в отличие от прошлого раза, у нас ведь гораздо больше оснований понимать, что это именно галлюцинация, и что ничем хорошим это не кончится. Но разве могут русского человека смутить такие мелочи?
Фото: ИТАР-ТАСС/Борис Кавашкин