Дикий хаус. Николай Сладков. (original) (raw)
Дикий хаус
Николай Сладков
Вы гладили когда-нибудь кошку? Упруго и мягко прогибается под вашей ладонью ее спина, волнуется все тугое кошачье тело, жмурятся блаженно глаза, а широкий лоб тычется в ногу. Волна доверия и обожания прокатывается по кошачьему телу — от кончика носа до кончика хвоста. И представляется, что кошки, как и собаки, беспредельно преданы человеку.
Но есть тут одна загадка: загадка собаки и волка, кошки домашней и кошки дикой. Зверей, поменявших свободу на сытую и теплую неволю, и зверей, совершенно к неволе непримиримых.
Загадку такую загадал случай.
Мне очень хотелось приручить дикую кошку. На воле проследить за нею почти невозможно — так она хитра, осторожна и скрытна. Стоит ей замереть в переплетенье желтых трав, перекрученных колючих кустов ежевики, исчерканных тенями тростниковых стеблей — и ты ее в упор не увидишь. А чем животное скрытнее, тем больше хочется о нем разузнать.
Я жил тогда в тростниках Аракса, мало тронутых человеком и не вытоптанных скотом. Случалось, что с иранской стороны в них заходили тигры. По ночам гурты кабанов ломились сквозь крепи, стенали шакалы, а в окружающих сухих горах встречались следы леопарда. И обитал в этих крепях дикий кот-хаус, которого за большой рост называли тростниковой рысью.
Удивительный этот кот, нарушая все кошачьи повадки, не только не боялся воды, а охотно и хорошо плавал — даже нырял! — ловил рыбу, водяных птиц и крабов. Такого вот диковинного кота — водяную рысь — и хотелось мне приручить.
Местные охотники ловили в тростниках лисиц, барсуков, выдр, шакалов, изредка попадались в их капканы и коты-хаусы. Я договорился с одним, чтобы он насторожил на кота не капкан, а ящик-ловушку — капкан мог покалечить лапы. Приманкой в ящик посадили домашнего голубя, насыпав ему с запасом пшена: ведь ловушка могла простоять не один день.
Кот попался уже на вторую ночь. Охотник принес ящик, приподнял мешковину: я ожидал удара в сетку, ярости, ощеренной пасти, бешено блистающих глаз. Ничего подобного не было. Кот, роскошный крупный пушистый хаус — толстолобый, щекастый, с небольшими рысьими кисточками на ушах, — спокойно лежал на соломе в глубине ящика, чуть морщил губы и тихо шипел. Голубь — целый и невредимый! — топтался у самого его носа, тычась клювом в сетку.
— Сразу ручной попался! — усмехнулся охотник. — И приручать не надо.
Но обрадовались мы рано, все потом оказалось не так.
Кот не бросался на сетку, даже когда я приближал лицо или водил по ней ладонью. Он лежал и спокойно смотрел. Но не на меня, а мимо. Смотрел, но, казалось, ничего не видел и не слышал. Обнаглевший голубь топтался по его лапам, но он и его не замечал. И ничего не ел и не пил.
Надежды мои сменились тревогой. Нет, он совсем не покладистый, не ручной. Он совсем другой...
Но до чего же он был хорош!
Сильный, большой, холеный, с глазами, как два отшлифованных янтаря, белыми пружинистыми усами, густой переливчатой шерстью. Иметь такого прирученного кота было моей мечтой. Но мечта не приближалась, а с каждым днем все отдалялась и отдалялась. И виной тому была не его дикость, непримиримость, а какое-то полное — до ужаса! — равнодушие ко всему, даже к жизни.
Ничто не привлекало его внимание, ничто не радовало, не сердило, ничто не влекло, не выводило из себя. Он не смотрел на голубя, на аппетитную рыбу, еще шевелящую хвостом и жабрами. Речные крабы расползались по темным углам, а то и протискивались под самого кота: он только брезгливо дергал кожей. С того момента, как за ним захлопнулась дверца, он перестал быть самим собой, он сжался и как бы окаменел. В клетке лежало живое чучело, безразличное ко всему. Щелчок ловчей клетки прозвучал для него как смертельный выстрел. Он был жив, но не жил.
Неподвижно и отрешенно смотрел перед собой остекленелыми пустыми глазами в одному ему видимую даль.
И вспоминал хаус. Ночь в тростниках, шарканье жестких листьев, поскуливание ветра в пушистых метелках, постукивание стеблей, как деревянных палочек. Кряк всполошенной кем-то утки, тоскливый свист куличка в темном небе, затаенные всплески тяжелых рыб под обрывом берега. Почти неслышный ход водяного ужа или обвальный всплеск кабана, рухнувшего с берега в воду. Все тело его тогда напрягалось, в глазах разливались зрачки, ноздри втягивали нужные ему запахи, уши ловили нужные звуки.
Раннее утро, солнце осветило метелки на вершинах высоченных пучков эриантусов и осоковые поляны, побагровевшие после ночного заморозка. Под лапами похрустывает стрельчатый тонкий ледок, с травинок осыпается бахрома сверкучего инея. Гнусаво в крепи вскрикивают фазаны, встречая солнце; в кристальном небе гундосо гогочут гуси. Что его ждет, как сложится его охота?
И думал хаус. Зачем ему теперь в этой тесной вонючей клетке все его достоинства и таланты, которыми наградила его природа? К чему ловкие лапы, зоркие глаза, чуткие уши? Где то, что составляло смысл и радость его дикой жизни? Не полежать в укромном углу, блаженствуя на припеке. Не забиться в заломы, в которых отлеживался в непогоду. Метель бушевала вверху, а он беззаботно дремал под тростниковым завалом, уткнув нос в теплые лапы, изредка лишь дергая ухом, когда сквозь завывание ветра вдруг слышались незнакомые звуки. Не выйти на тихий, заросший кувшинками плес, вдыхая запахи прели и ловя глазами всякое живое движение.
Где его исхоженная земля, помеченная его метками, где он все знал? Где все то, что составляло его каждодневную жизнь? Зачем ему эта неизвестно откуда взявшаяся еда, если не было выслеживания, охоты, преодоления?
Наверное, хаус не думал так. И вспоминал как-то совсем иначе. Это я за него так думал, чтобы хоть как-то объяснить себе его странное поведение. И уже понимал, что не получится из этого дикого хауса домашней ласковой кошки. Если бы еще его поймали котенком, не привыкшим к свободной жизни. Старый же кот сросся с ней и ни на какую другую менять не хотел. Да и не мог. Он был похож на растение, которое с корнем выдрали из земли.
Совсем обнаглевший голубь уже клевал кота в нос: кот жмурился, отворачивался и тихо шипел. А ведь стоило бы только махнуть лапой!
Когда-то взмахом лапы выбрасывал он на берег тяжелую рыбину, сбивал на скаку зайца, так что тот колесом катился через голову, хватал за хвосты фазанов. Играл, мурлыча и изгибаясь, с зазевавшимся хомяком, переворачивал, дурачась, кверху животом черепах. Даже страшную гюрзу с такой быстротой бил по ядовитой морде, что та не успевала и пасть разинуть.
Все было в деле, кипела каждая клеточка тела. И вот ничего.
Прошло полторы недели, ничего не менялось. Ничего нового о поведении этой тростниковой скрытной рыси я не узнал. Кот не пил, не ел, лежал неподвижно и неотрывно глядел прямо перед собой. Даже когда я перекрывал собой его взгляд, он не отворачивался, не сердился, а все так же безучастно смотрел сквозь меня.
Стало ясно, что кота не только не приручить, но и не вернуть к жизни, хотя на теле его не было и царапины, а еда лежала у самого носа. Ничего моего ему было не нужно: ему нужны были его тростниковые дебри, зыбкая его земля, порождением которых он был.
Вечернее красное солнце раскаленным слитком нависло над кипенью тростниковых метелок: вот сейчас оно коснется их, и они вспыхнут и задымятся. Но море метелок не вспыхнуло, а только порозовело. Потом тростниковые крепи потемнели — настала ночь.
Утром я решил кота отпустить в родные его тростники. Хаус все так же лежал у сетки, положив толстую голову на передние лапы. И все так же смотрел вдаль. Но глаза его уже ничего не видели...
Голубь топтался по его спине и щипал за уши. Но уши не вздрагивали. Я опоздал: мне надо было отпустить его еще вчера на закате.
Опубликовано в журнале "Костер" за июль 1989 года