Институт Всеобщей Истории Российской Академии Наук (original) (raw)

ТЮРЕМНЫЙ ОПЫТ ЛУИ ЛЕКУАНА, ПРОТИВНИКА ВОЕННОЙ СЛУЖБЫ ПО УБЕЖДЕНИЯМ, ВО ФРАНЦИИ ПЕРИОДА ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Питер Брок

«Немногие личности в истории французского пацифизма сделали столь много во имя своего дела, как Луи Лекуан»1. Действительно, лишь немногие пацифисты, за исключением толстовцев в сталинской России и противников войны в гитлеровской Германии, отдавших свою жизнь во имя своих принципов, сделали столь много для пацифистского движения, как Лекуан.

Родившись в 1888 г. в семье сельского работника, Лекуан занимался собственным образованием самостоятельно. В семнадцать лет он перебрался из своей деревни в Париж, где вскоре присоединился к движению анархистов и стал активным антимилитаристом. За свое решительное сопротивление милитаризму и войне он был вынужден, начиная с 1910 г., провести двенадцать лет в заключении. Когда четыре года спустя началась война, Лекуан отбывал пятилетний приговор за выступления против обязательной военной службы и призыв к дезертирству из армии. После освобождения он был вскоре вновь арестован и осужден — на этот раз за отказ от призыва в армию. (Именно к этому времени относится начало того фрагмента его мемуаров, который опубликован ниже: впрочем, точность датировок не относится к сильным сторонам Лекуана). Он вышел на свободу только в 1920 г. В преддверии Второй мировой войны он вновь на некоторое время попал в

63

заключение из-за публикации антимилитаристского памфлета, однако остался невредим в годы войны.

Зарабатывая на жизнь «трудом печатника корректора или строительного рабочего»2, Лекуан оставался активным антимилитаристом вплоть до своей смерти в 1971 г. Первоначально он не отвергал всех форм насилия, однако в конечном счете о стал бескомпромиссным пацифистом. В 1950-х и 1960-х годах Лекуан совместно с Альбером Камю, аббатом Пьерр и другими вел длительную и в конечном итоге успешную кампанию за предоставление всем истинным и убежденным пацифистам права отказаться от военной службы. Во время этой кампании Лекуан несколько раз объявлял голодовку в знак протеста. Следует отметить, что в этот период он горячо отстаивал права членов Церкви Свидетелей Иеговы на освобождение от военной службы, несмотря на свое несогласие с их религиозными взглядами и вопреки позиции лидеров этой секты, отрицательно относившихся к его собственной светской кампании в защиту прав пацифистов.

Заметки Лекуана, публикуемые здесь в английском переводе3, повествуют о его опыте пацифиста, находившегося в заключении во время первой мировой войны и вышедшего на свободу через два года после ее завершения, и носят фактографический характер. Этот текст рассказывает о происшедшем, но весьма мало раскрывает личность человека, пережившего описываемые события. Это повествование ясно свидетельствует о том, что условия содержания во французской военной тюрьме этого периода были ужаснее, чем в аналогичных учреждениях Британии и Соединенных Штатов.

В целом Лекуан был человеком последовательным в приверженности своим моральным принципам. Его религией была идеология антимилитаризма и общечеловеческого братства, и свою жизнь он посвятил отстаиванию этих убеждений. Так или иначе, он воплощал тип идеалиста, который Татьяна Павлова описала в своих исследованиях по английской истории XVII в. Несмотря на внешние отличия, Франсуа Лекуан относился к той категории людей, которых она, как я думаю, уважала и любила.

64

Солдаты, утратившие свои права, приговоренные к тюремному заключению или тяжелым работам, как правило, изгонялись из армии только после завершения срока их наказания. Я, однако, был уволен немедленно после вынесения обвинения [...]. Военная судебная администрация не имела никаких сомнений относительно моего заключения, предпочтя поместить меня не в военные застенки, а в одну из ужаснейших гражданских французских тюрем этою времени — Пуасси. И только в надежде на то, что я не вернусь.

Меня доставили из Парижа в Пуасси в тюремном вагоне поезда.

Проведя через тяжелые ворота, меня и еще двадцать вновь прибывших выстроили в ряд в абсолютно пустой комнате, приказав раздеться. После чего был произведен тщательный осмотр наших тел. Наши охранники ни в малейшей степени не заботились о нашем физическом состоянии. Мы открывали рты, поднимали руки только для того, чтобы они могли убедиться, что мы ничего не прячем. Каждая впадина на наших телах была проверена. Нам даже приказали повернуться спиной, наклониться и резко покашлять. Столь сильное испытание для человеческого достоинства! Всего лишь за несколько часов оно превратилось в простое воспоминание.

Открылась дверь, через которую нас вытолкнули в душевую. Выходя с другой стороны, мы получали простую льняную рубаху, верхнюю одежду из необработанной коричневой ткани, шапку, грубые башмаки и номер, который следовало пришить на груди. Как же мы изменились! Мы и правда напоминали теперь рабов.

Прощайте последние нити, связывавшие нас с жизнью за пределами тюрьмы — наша одежда, письма, случайные фотографии были спрятаны для того, чтобы вернуться к нам тогда, когда мы сможем покинуть это место, через год или через десять лет. В том случае, если нам повезет и мы сможем вообще покинуть это место.

Тюремный администратор сообщил мне, что определенная сумма денег будет снята с моего счета на случай какого-либо «несчастною происшествия» — я должен был вперед заплатить за собственный гроб. Зловещее предзнаменование.

Наконец, настало время начальнику тюрьмы взглянуть на своих новых заключенных. Он, ухмыляясь, оглядел меня снизу доверху […]

65

— «Лекуан! Так, так, Лекуан! Держи подбородок выше — единственное, что могу сказать, если не хочешь протянуть здесь ноги!»

Меня определили учеником в мастерскую, где изготовлялись щетки. Мы работали в абсолютной тишине — тишину особенно усиливало [...] присутствие надсмотрщика, стоявшего на возвышении. Я словно спал в клетке.

В часы приема пищи мне довелось узнать, что заключенные умирали, как мухи. Вновь и вновь мне приходилось слышать крики охранников: «Католики? Протестанты? Иудеи?» Эта безжалостная литания была для них способом оповестить, что еще один заключенный умер и требуются его единоверцы, чтобы принять участие в похоронах и сопроводить его на кладбище intra muros в тюремных стенах. Зачем расширять тюрьмы или строить новые, если можно просто использовать просто камеру и не тратить налоги на пополнение бюджета тюремной администрации!

Физические упражнения состояли в маршировке по внутреннему тюремному двору: мы ходили единым строем, подчиняясь окрикам охраны «налево, направо», глядя строго вперед, наши ботинки стучали по настилу — топ! топ!, а наши ноги порой кровоточили, деградируя до состояния бесчувственных тел.

Оскорбления и побои были общим уделом заключенных. В Пуасси я каждый день был свидетелем подобного обращения. Как долго я буду способен наблюдать это и молчать?

Поднятые по тревоге, я и мои товарищи заключенные несколько раз в день подвергались досмотру. Нередко удары сыпались слева и справа, и в этом не было ни смысла, ни причины, за исключением возможности позабавиться. Если заключенный падал от удара, он мог получить следующий, который должен был поднять его. Унизительное зрелище, которое нередко наполняло слезами мои глаза.

Я с трудом узнавал себя. Как мог я смотреть на это и не реагировать? Я стал трусом? Я, конечно, ужасался, и более всего я ужасался при мысли о том, что однажды не смогу удержаться от ответного действия. Яне верил, что смогу пассивно наблюдать это жестокое и унизительное обращение в течение шести лет. А если я сам стану одной из жертв? Конечно, не все охранники были повинны в подобном поведении. Только некоторые из них были столь подлы, однако никто не останавливал их.

Поскольку у меня не было родителей, которые могли бы навестить меня или написать, я был отрезан от внешнего мира. В это

66

время мои друзья, потрясенные моей отправкой в Пуасси, упорно протестовали против столь несправедливого решения и в конечном счете добились его пересмотра. В Пуасси я провел два месяца.

Когда у тюремных ворот меня встретили охранники для того, чтобы одеть на мои запястья наручники и отправить в другое место заключения, мной овладела радость. Я чувствовал себя так словно встал из могилы.

Странный прием, однако, ожидал меня в Бисетре.

Эта крепость была особым подразделением Шерш-Миди, а во главе ее стоял до глупости самонадеянный и подлый начальник. Заключенные жили в бункерах и находились под надзором жестоких военных полицейских. Хотя здесь заключенные находились не в таком униженном положении, как в Пуасси, и даже пользовались некоторыми свободами, не лишенными своей прелести, все это перечеркивалось жестокостью тюремщиков.

На второй день по прибытии я допустил ошибку, ответив на грубость одного из стражников. Это стоило мне четырех дней одиночной камеры. В последнюю ночь я забылся прерывистым сном — до этого мне ни разу не приходилось спать на полу, — как вдруг меня разбудили крики, раздававшиеся из соседней камеры. Молодой солдат подвергался побоям, перед тем как быть отправленным в свою камеру. Что он сделал им? Они били его снова и снопа, истязая беднягу до тех пор, пока он не начал звать свою мать. Не имея возможности что-то сделать, я в ужасе слушал это.

Выйдя из одиночки через несколько часов и все еще находясь под впечатлением ужасных событий минувшей ночи, я написал начальнику Шерш-Миди, поскольку тюрьма в Бисетре находилась в его подчинении, сообщив о том, что я слышал.

Мое письмо было изъято и я вновь оказался в карцере.

Поскольку я не собирался оставаться там долго, я решил протестовать против этого несправедливого решения и, особо не размышляя о последствиях, начал голодовку. Это был весьма опасный шаг.

На шестой день, а к этому времени начальник тюрьмы, раздраженный моим решением, заходил ко мне несколько раз, мне показалось, что я слышу голос другого начальника тюрьмы, на этот раз из Шерш-Миди.

— «Мсье! Моя фамилия Лекуан!»

67

Был ли он заранее предупрежден? Был ли он удивлен? Он казался удивленным. Во всяком случае, короче говоря, я вернулся в свою камеру, где мне немедленно дали тарелку бобов. После этого у меня начались желудочные колики. Мне нужно было попросить для начала какую-нибудь более легко усваиваемую пищу, однако я побоялся сделать это.

Следующие два или три месяца я провел в своей камере в одиночестве, сражаясь с бесчисленными клопами4.

Когда военные тюрьмы переполнились и в сельской местности организовали временные лагеря, летом 1918 г. меня отправили в лагерь в Монге, где я должен был перетаскивать и раскалывать камни в горах в Оверни. Новое место моего обитания располагалось на территории фермы, пришедшей в негодность и окруженной колючей проволокой и охраной.

Каждое утро мы отправлялись в каменоломню и возвращались оттуда уже ночью. По пути туда мы проходили деревню. Я не помню, чтобы хоть раз жители деревни встретили нас словом или улыбкой сострадания.

Тем не менее мы были вне тюремных стен, дышали свежим воздухом — очевидное изменение к лучшему, однако нам приходилось довольствоваться слишком скудной кормежкой после такой тяжелой работы.

Лейтенант, старший надзиратель и некоторые сержанты паразитировали на нас. Пользуясь нашей беззащитностью, они успешно пополняли свои алкогольные запасы за счет нашей еды. Двое первых были главными пьяницами и загульными скотами, которые ни в коей мере не заботились о нашем благополучии. Мы мучались под их паршивым управлением и вынуждены были часто жаловаться.

«Испанский грипп» — загадочная болезнь, которая привела к значительному увеличению числа могил в годы войны, добрался и до нашего лагеря. Истощенные и ослабленные, мы были легкой

68

добычей болезни. Самые хилые становились ее жертвами без борьбы. Проснувшись однажды утром, я обнаружил, что оба моих соседа умерли прямо у меня под боком.

Предыдущей ночью, расположившись на тех же местах, мы болтали, стараясь поддержать друг друга. Один из них, двадцати пяти лет отроду, рассказывал о своих пожилых родителях и своей невесте. Другой показывал нам фотографии жены и детей. Вид этих мертвых тел наполнил меня печалью.

Я всегда помнил об этом трагическом моменте. Более чем двадцать лет спустя, когда я оказался в тюрьме в очень тяжелых условияx, будучи в разлуке с моей нежно любимой подругой и ребенком, я вспоминал смерть двух моих товарищей с особой болью. Семейные связи и любовь к своим ближним помогает заключенному сохранять добросердечие.

Заключенные не имели возможности находиться под наблюдением врача. Это было обязанностью приходского священника, который измерял нам температуру, освобождал от работы или в некоторых случаях давал нам таблетки хинина. Мы не получали ни питательных супов, ни травяного чая, ни молока. Мы ели то же самое, что и остальные заключенные — пораженные долгоносиком бобы.

Однажды, когда оправляясь от болезни мы сидели во дворе, мы удостоились посещения полковника. Он вошел после того, как шедший со стороны солдат, который нес на голове корзину яиц, громко прокричал: «Яйца для больных!». Уморительное зрелище, однако я был слишком слаб, чтобы оценить его в полной мере.

Миновали долгие недели. Ранняя зима заставляла нас сбиваться в кучу, подобно старикам. Однажды, когда нам не хватало энергии даже для того, чтобы изгнать холод из наших рук и ног, в лагерь пришло сообщение об окончании войны. Я не размышлял о том, закончились ли мои беды. Ведь в конечном счете завершились страдания мира, и я был бесконечно счастлив за тех, кто избежал смерти. И внезапно я почувствовал себя значительно лучше.

Несколько дней спустя в одиночной камере повесился заключенный, который провел там слишком долгий срок. Испытывая неприязнь со стороны начальства, бедный человек, он всегда был готов мужественно противостоять нападкам. «La bataille est finie!»5, сказал начальник лагеря.

69

Циничная надгробная речь — ведь заключенныйбыл их жертвой — повергла меня в ярость и я поклялся разоблачить это скрытое убийство, а также халатность и подлость наших негодных и лживых начальников. Я написал письмо протеста Клемансо, военному министру [...].

Кто-то в главном штабе перехватил это письмо и отправил полковнику с требованием разобраться. Я был полностью удовлетворен, а лейтенант должен был собирать чемоданы. К сожалению, моя победа не принесла лично мне никакой пользы. Они не хотели, чтобы я приобрел такое большое влияние в лагере. И я в результате был отправлен в военную тюрьму в Клермон-Ферране [...].

Результатом моего письма стало то, что я должен был в начале марта 1919 г. покинуть лагерь в Оверни, сопровождаемый лишь военными полицейскими, которые отказались сообщить мне место моего назначения. Они сказали лишь, что меня считают очень опасным и они будут пристально следить за мной.

Мы остановились на несколько дней в военной тюрьме в Лионе, где меня определили в колону заключенных, которых подготовили к отправке в тюрьму в Альбервиле.

Тюрьма в Альбервиле! От этого названия меня охватила дрожь […].

И так, я направлялся в это проклятое место.

Охрана сковала всех заключенных, объединив их в группы по три человека. Когда один из нас, находящийся в середине шел в туалет, двое других должны были следовать за ним и снимать его штаны.

Впрочем, стоит ли обращать внимание на эти мелкие неудобства, если за окном нашего поезда всю дорогу открывалась поистине торжественная картина — я впервые увидел покрытые снегом горные вершины.

Мучимый воспоминаниями и волнением, я стремился запечатлеть эту картину в своем сердце, чтобы ее сияющий образ освещал мою жизнь в черные дни заключения и давал мне ощущение свободы. Возможно, по прибытии я попаду в одиночную камеру на многие недели, и мне потребуется этот снег, чтобы охладить горячку, которую, несомненно, принесут с собой голод и бессонные ночи.

Но почему не жить настоящим. Ведь оно столь скоротечно! Конец моим размышлениям положило прибытие на станцию в Альбервиле. Дорога от станции до тюрьмы оказалась слишком

70

недолгой, и ворота тюрьмы захлопнулись за нашими спинами. Нам устроили перекличку, но все, что нам было уготовано, — это провести ночь в огромном внутреннем дворе.

Я вздохнул с облегчением. На меня никто не обращал особого внимания. Однако уже через несколько минут я услышал, как кто-то приказал: «Лекуан, выйди и возьми свои вещи».

Мои надежды были скоротечны. Сержант вел меня через какие-то помещения и коридоры и всякий раз при звуке ключа, запирающего очередной замок, по моей спине пробегали мурашки. Что мне грозило? Перемена тюрьмы могла иметь для меня ужасные последствия.

«Ну же, Лекуан, не будь таким впечатлительным. Сопротивляйся обстоятельствам», — говорил я себе.

Мы прибыли в блок, где располагались камеры. Удивительно, что охранник поместил меня в обычной камере, а не в карцере, как я ожидал. Поскольку было еще не очень темно, я осмотрел новое место моего обитания. Я находился в помещении размером 3 на 2,5 метра с крохотным окошком под потолком. Ни стола, ни стула. Только кувшин и стакан. Нары с соломенным матрасом, спальный мешок и простыни.

Мне захотелось немедленно уснуть, чтобы все переживания прошедшего дня остались позади и уступили место покою. Зачем думать о несчастьях, если для меня такой приятной неожиданностью стал сам факт, что мое положение было менее ужасным, чем я ожидал. Я хотел уснуть, чтобы завтрашний день наступил как можно скорее. Мне нужно было подумать о том, что мне было уготовано в будущем.

На следующий день в мою камеру вошли начальник тюрьмы и майор. Начальником тюрьмы был тот же человек, который руководил тюрьмой в Шерш-Миди. Он сказал мне, что получил распоряжение поместить меня в одиночной камере, однако сам он принял иное решение.

— «Лекуан, у меня здесь достаточно забот и мне не нужны лишние проблемы. Например, я не хочу, чтобы ты смущал других заключенных своими идеями. Я буду обращаться с тобой настолько гуманно, насколько это будет возможно. Никто из моих подчиненных не будет проявлять к тебе враждебности, однако не удивляйся, если я буду держать тебя в строгой изоляции».

Как оказалось, он был гуманен со всеми [...].

71

Будучи общительным по натуре, я мучился от невозможности встречаться с другими заключенными, которых в этой тюрьме было около пятисот. Они работали в пошивочной мастерской и наслаждались прогулками в больших дворах.

Отведенный мне для прогулок двор позволял увидеть немногое, поскольку тюремные стены находились совсем близко. Я видел лишь отдаленные вершины гор. Каждый день мне позволялось проводить на воздухе не более двух часов.

В Альбервиле я испытывал постоянный голод. Во время войны тюремный рацион резко сократился. Ограничение хлеба заставляло заключенных буквально голодать. В Монге я наблюдал, как некоторые заключенные выковыривали из человеческих экскрементов не переваренные бобы и ели их. В застенках Висетра некоторые заключенные собирали бобы на помойке и разминали их в кашу. В савойской тюрьме, как мне рассказывали, заключенные кормились листьями с деревьев.

Я голодал, поскольку не мог есть бобы: десять кормежек из четырнадцати составляли именно бобы. Мой желудок не принимал этой еды, и я отказывался от нее. Я также ужасно страдал от отсутствия кофе: за все это время я не попробовал ни единой капли.

14 июля всем нам выдали по четверти литра вина, которое мы должны были выпить в присутствии нашего начальства. Я предпочел обойтись без вина, заявив, что не пью его.

Правила позволяли нам отправлять два письма в месяц. Для того, чтобы я мог написать их, меня отправляли в другую камеру, т. к. в моей ни при каких условиях не должно было находиться никаких предметов. Ни чернил, ни ручек, ни карандашей, ни бумаги, ни книг — ничего, чем можно было бы занять себя. В этих четырех стенах не было ничего, чем можно было бы занять свою голову или руки. Хорошо, что мне хотя бы позволялось видеть кусочек неба.

И я мог ходить, если не вдоль камеры, то хотя бы вдоль самой длинной оси. Сколько же километров было мною пройдено? Сотни, я думаю. Я составлял планы, размышлял об обществах будущего.

В то же время я не забывал и о себе, я мысленно представлял картины личною счастья — в них не было ничего чрезмерного, а только легко достижимые вещи, которые когда-нибудь могли стать реальностью.

Несмотря на усилия занять себя и богатое воображение, я чувствовал, что дни тянутся мучительно медленно Порой просыпаясь,

72

я испытывал невыносимое страдание при мысли о том, что мне предстоит прожить еще один день в этих стенах. В целом я провел в них 630 дней.

Самыми тягостными были сумрачные зимние дни, начинавшиеся в октябре и завершавшиеся только в мае. Ни тепла, ни света. Не думаю, что смогу точно описать, сколь бесконечно долгими и исполненными отчаяния они мне казались.

Люди не созданы для того, чтобы жить в одиночестве. Оно тяготит их, и, если оно продолжается слишком долго, они оказываются духовно сломленными. Сами тюремные служащие согласны с этим и настаивают на отмене одиночного заключения. Они собственными глазами наблюдают, как заключенные сходят с ума, оказавшись в подобных тяжелых ситуациях. Однако это не могло облегчить мое положение. От того времени у меня сохранилась лишь одна привычка — складывать руки за спиной и наклонять вперед голову.

В мой двор выходили вентиляционные трубы одиночных камер, располагаясь на уровне земли. Мне было запрещено подходить к ним и разговаривать с немногими заключенными, содержавшимися в них. Я не выполнял, однако, этого предписания и посильно помогал заключенным.

Однажды, услышав шум, я приблизился к камерам и стал свидетелем борьбы между заключенным и охранником. Заключенный нанес удар сверху, и охранник быстро сбежал. Я понял, что этот заключенный, начавший потасовку, страшился предстоящего ему разбирательства в военном суде. Ему грозило, как минимум, десять лет тяжелых работ. И это тогда, когда он уже почти отбыл свой срок.

Он был подавлен.

«Слушай, сказал я ему, — я напишу майору и сообщу ему, что был очевидцем происшедшего. Я скажу, что охранник спровоцировал тебя и ударил первым».

Я даже пообещал выступить свидетелем на суде. Он был глубоко тронут.

Майор вызвал меня к себе в кабинет в тот же день.

— «Ты сделал хорошую вещь, Лекуан, — сказал он. — Поздравляю!»

И на моих глазах он порвал начатый им рапорт в военный суд.

— «Иди и скажи своему протеже, что он отделается двумя неделями в карцере».

73

Я готов признать, что, несмотря на исполняемые им обязанности, он был хорошим человеком. Я солгал ему, но не испытал из-за этого ни малейших угрызений совести. Не навредив никому, я помог человеку спастись от нескольких лет страдания. Я подумал, однако, что охранник едва ли одобрил мой поступок.

Время от времени майор присоединялся ко мне во время прогулок во дворе, чтобы поговорить. Он делал то, что не позволял другим заключенным. Я никогда не выбирал слов, и он неоднократно он уходил, хлопнув дверью, будучи раздражен моими комментариями.

Как-то раз он пришел, подталкивая вперед одного молодого осужденного.

— «Он портит всех остальных. Он соблазняет их даже около лестничных пролетов. Я привел его к тебе. Его поместят в камеру, соседнюю с твоей, и он будет пользоваться твоим двором. Я знаю, что могу положиться на тебя».

Это была обязанность, от которой я охотно бы отказался. Я взглянул на парня. Он был мелкий, с женственным лицом и повадками. Делал он это из порочных наклонностей или ради материального благополучия? На самом деле ответ на этот вопрос не очень интересовал меня. Вероятно, им двигали оба мотива.

Когда шел дождь, стражник, который выпускал нас наружу, оставлял двери открытыми, так что мы могли либо ходить туда сюда по проходу либо вернуться в свои камеры.

Мой юный друг уже несколько раз попытался совратить меня.

— «Знаешь, Лекуан, если бы ты только это почувствовал».

Было жарко, гремел гром, двери были открыты. Я был бы дураком, если бы не воспользовался случаем! Он сам этого хотел. Я напряг рассудок. А как быть с моими убеждениями? И с доверием майора? Должен ли я потакать падению этой бедной жертвы дьявола? Я решил не участвовать в этом.

Кончалось лето 1920 г. Уже появились первые признаки приближения зимы. Благодаря усилиям друзей и доброму отношению майора мне разрешили свидание с профсоюзными деятелями Альбервиля и их женами — это были мои первые посетители за три года. Они были милыми людьми, обещавшими прийти вновь. Группа заключенных из Эльзаса и Лотарингии, говорившая на ломанном французском и содержавшаяся по неизвестным мне причинам отдельно от остальных, принесла новую жизнь в тюремный блок. Мы встречались во дворе и болтали о чем угодно.

74

Затем, абсолютно неожиданно, нам позволили получать продуктовые посылки весом до одного килограмма.

Так много изменений к лучшему одновременно, хотя они и несколько запоздали.

Из окна служебного помещения, которое выходило в наш двор, мне сделали знак рукой. Раздался окрик — это был заключенный, работавший там.

— «Вы помилованы».

— «Что?»

— «Помилованы».

Помилован. Неужели я, наконец, буду освобожден?

Я узнал, что многие на самом деле были помилованы, им отдали одежду, и они покинули тюрьму. Мне, однако, ничего не сказали, и я вновь вернулся в свою камеру. Мое сердце замерло.

Бряк, бряк! Дверь открылась. Это были начальник тюрьмы и майор. Они сказали, что два моих приговора были объединены, что мой срок был сокращен, как это полагается в случае с осужденными военными, и что они пришли освободить меня. Они задержались с сообщением, поскольку до конца хотели держать меня отдельно от других заключенных, даже при отъезде из тюрьмы. Несмотря на это, мне все же удалось встретить в поезде двух других заключенных, которые выехали позже.

В городе мы запаслись едой, словно мы были голодны. Так и было на самом деле!

Поезд тронулся, продвигаясь среди гор, уже покрытых снегом — ноябрь. Мои попутчики разделили еду и дали мне мою долю. Они с жадностью ели. Я постарался последовать их примеру. Напрасно.

— «Ты не ешь, Лекуан?»

Я плакал от радости. Ужасная буря, причинившая страшные разрушения и унесшая многие миллионы жизней, наконец, прошла. Теперь я мог задуматься о своем предназначении за тюремными стенами, среди живых.

75

1 См. статью о Лекуане Джеймса Фригульетти (James Friguglietti) в: Harold Josephson,ed. Biographical Dictionary of Modern Peace leaders. Westport, 1985. P. 549. 550. Автор ссылается только на вторую редакцию автобиографии Лекуана. изданную самим автором: Le cours d'une vie. Paris, Published by the author, 1965. Я опирался в этой публикации на редакцию 1947 г. Мною были учтены и более ранние материалы, относящиеся к периоду до 1945 г., однако тексты обеих редакций практически идентичны. См. также: Michel Auvray. Objecteurs, insoumis. deserteurs: Histoire des Refractaires. Paris, 1983. P. 132, 139, 140. 144, 162-4, 190, 192, 229-232, 238, 239, 243-5, 252-5, 327.

2 Некролог на смерть Лекуана опубликован в: New York Times. June 24. 1971. P. 42.

3 Louis Lecoin. De prison en prison. Antony-Seine, Published by the author. 1947. P. 87-94, 96-105. Английский перевод — Myriam Jarsky.

4 Находясь в 1895 г. в одиночном заключении в венгерской тюрьме, словак-толстовец Альберт Шкарван более эффективно, чем Лекуан, боролся с наводнившими ею камеру клопами. Он избавился от них за дня! После этого его мучения прекратились. Однако, по его словам, «от раздавленных клопов в моей камере теперь исходило зловоние более сильное, чем где-либо еще в тюрьме». См. мой перевод тюремных воспоминаний Шкарвана в: Life in an Austro-Hungarian Military Prison. Syracuse, 2002. P. 43.

5 «Сражение закончено!». Здесь игра слов, поскольку покончившего с собой человека звали Батай (Bataille).

Изд: «Из истории миротворчества и интеллигенции». Сборник памяти Т.А.Павловой, М., ИВИ РАН, 2005.