Наталья ФЕДЧЕНКО (original) (raw)

О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Для авторов
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.

Редсовет:

Вячеслав Лютый,
Алексей Слесарев,
Диана Кан,
Виктор Бараков,
Василий Киляков,
Геннадий Готовцев,
Наталья Федченко,
Олег Щалпегин,
Леонид Советников,
Ольга Корзова,
Галина Козлова.


"ПАРУС"
"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

XPOHOC
ФОРУМ ХРОНОСА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА
Славянство

Наталья ФЕДЧЕНКО

«Елтышевы» Романа Сенчина… Этюд в очень серых тонах

Задумав написать о романе «Елтышевы», неминуемо рискуешь уйти в повторы: так много о нем — в том числе, в силу его отмеченности и почти премированности — сказано. Однако по какой-то причине, споря (а чаще того — не споря) о подлинности изображенного бытия, о реальности воссозданного мира, критики упускают из внимания элементарные основы литературоведческого анализа: поиск автора и героя.

В опубликованной десять лет назад замечательной статье «Убийство. Заметки о современной прозе» Алексей Варламов написал: «Национальная идея, новая архитема русской прозы, кажется, обозначилась со всей очевидностью — нанести удар и найти ему соответствующее оправдание. У кого-то получается тоньше, у кого-то грубее, кто-то искренен, а кто и ловит рыбу в мутной воде, но по-прежнему нас всех лихорадит…». Одной из черт литературы последнего времени, по Варламову, стало то, что убийство или покушение на убийство нынче не трагедия, а способ ее разрешения. Сегодня же, остается добавить, оно переходит в разряд мелких житейских невзгод.

В статье «В диалоге со смертью» Алексей Татаринов отмечает, что 2010 год «для читающей России во многом прошёл под знаком Романа Сенчина». Что же увидела в «Елтышевых» критика — и что ей привиделось?

Название романа кажется эпическим, однако на этом не настаиваем, так как, например, Андрей Колесников («Два мира, две России») услышал звучание «соцреалистическое, прямиком из секретарской литературы». Некоторые Интернет-публикации, в отличие от печатной версии, дали произнесение фамилии Елтышевых с начальной «ё», и такой, казалось бы, незначительный момент придает роману совсем иной ракурс восприятия. И этим открывается целый ряд романных несостыковок: логических, психологических и других.

По этой причине говорить о романе трудно. Поскольку этого самого романа, во всей цельности его художественной ткани, как раз и не чувствуешь.

Замысел Романа Сенчина, вероятно, был благороден. Автор пытается показать трагедию русского мира — и ему действительно это удается, но только если не соотносить сказанное собственно, что было бы логично, с героями романа. Ибо есть они — и есть весь остальной мир.

Писателю веришь, когда сам он вслушивается в голос народа. В этих почти публицистических вставках есть достойные звания русского писателя боль и сопереживание. Горестные монологи падают в небытие того отчаяния, в котором можешь созерцать, но не способен помочь. И проговариваются эти монологи появляющимися и исчезающими в тексте эпизодическими персонажами словно бы про себя, не надеясь на слушателя. (Впрочем, как видно, слушателя у них и вправду нет, так как автор достаточно равнодушно «теряет» своих «неглавных» героев, потому об этом исчезновении придется сказать еще не раз.)

То ли к Елтышевой, то ли к самому себе обращается управляющий в Мураново, говоря о деревенских: «Кто на пенсию живет, кто по инвалидности... Пособия на детей, по утрате кормильца... Кому родня помогает, кто уезжает, нанимается в городе, в крае... Последних тридцать коров в том году в Захолмово перегнали. На ферме когда-то, говорят, больше ста человек работало, а теперь два сторожа осталось — коровники караулят, чтоб шифер не потаскали... Пошивочный был заводик — мешки шили. Сгорел. Поля были какие, даже пшеницу ростили... Ничего...».

«Не интересуясь, слушают ее или нет», вспоминает прежнюю жизнь старушка-уборщица в школе: «Хорошо мы там жили… крепко жили. Бор рядом, и не как тут, сухой, а — богатый. Груздей, бывало, косой коси. Бочками солили. Пласт груздей, пласт рыжиков, пласт волнушек, потом опять груздей... И жимолость, и брусника. Зайцев полно… А избы какие оставили! Из листвяка, двести лет им стоять... Сараи, завозни, бани — все срубы. Сосны рядышком, а нарочно листвень везли с Саян, чтоб не погнило... А как эта вся смута-то началась, так и у нас пошло. Сперва по ночам на лошадях наскакивали, тащили, что плохо лежит, а потом уж и грабить начали, резать. Одетыми спали последнее время...».

И, казалось, вторит своим внесюжетным персонажам сам автор в интервью: «В деревнях… делать нечего, работы почти нет, скотину держать нереально — даже украсть комбикорм или дробленку зачастую негде. Фермы закрылись, значит, нет и корма. Вроде бы существуют и крепкие районы, богатые деревни, и хлеба, как я читал, выращивают вдоволь, даже продают за границу, — но большинство деревень на грани вымирания».

Но оканчивается, обрывается монолог — и исчезает автор, отходит в сторонку, чтобы индифферентно наблюдать за своими «главными» действующими лицами, странными людьми, чья правда в романе оборачивается художественным абсолютом. Причем очень точная характеристика писателем своего героя Елтышева («в молодые годы не был идеальным человеком, а теперь бесчеловечные обстоятельства приводят его к озверению») в романной ткани практически ничего не решает.

Что бы ни говорил писатель о своем произведении как о романе о провинции («Я… хотел показать жизнь провинции, людей провинции, а не именно деревню начала XXI века»), трагедия русского мира интерпретируется им почему-то исключительно как трагедия деревни — ибо до попадания в Мураново у семьи Елтышевых (и это неоднократно повторяется в тексте) все было хорошо.

Об этом говорится в начале повествования: «Да, до поры до времени жизнь текла хоть и непросто, но в целом правильно, как должно», — и осознание героями своей жизни как «правильной» автора не смущает.

Елтышеву «после длинной очереди, нешуточной борьбы… удалось получить должность, считавшуюся блатной: дежурный по вытрезвителю». За то, как добывались деньги на «блатной» работе, однажды упрекнет Николая Михайловича старший сын Артем: «Да уж. Бухих шманать», — что прозвучит для Елтышевых страшным «откровением». После этих слов Валентина Викторовна мысленно назовет сына хамом, а старший Елтышев — убьет.

Но шок от услышанного — неправдоподобен. Автор ведь и не скрывает мыслей о «чуде», которыми жил Николай Михайлович, устраиваясь на работу: о попадании в вытрезвитель «вполне реального пьяного вусмерть богатея с набитыми деньгами карманами», которого можно обобрать и в одночасье, «в мгновение ока» разбогатеть самому. А желая устроить сына на работу в милицию, не эту ли или подобную ей возможность изменить жизнь держит в голове, в скобках, не озвучивая напрямую, Елтышев?

Мысль об «улучшении жизни» «по щучьему велению» могла бы прозвучать в романе как распад под давлением современности привычного мира, традиционного сказочного бытия, с его Иванами-Царевичами и Царевнами-Лягушками. В помощь таким суждениям автора был бы и зачин «Елтышевых», в котором главный герой (думается, старший Елтышев таковым является, несмотря на постоянную, не всегда подвластную автору смену планов повествования — и, наконец, переход последнего несобственно-прямого рассуждения к Валентине Викторовне Елтышевой) размышляет о том, «как ему предлагали увольняться со службы, “заняться делом”, “вступить в долю”, как появлялась то одна, то другая возможность изменить судьбу», и, «как в сказке про богатыря», современные «богатыри» выбирали свое криминальное будущее: быть ему убитым, посаженным или богатым. Николай Михайлович тогда ни на что не решился, о чем теперь остается только сожалеть. Но уже само это сожаление о том, что не вступил на разбойничий путь, говорит о глубинной душевной «кривде» героя, что для автора романа проходит словно бы стороной.

Главное в городских воспоминаниях Артема — лежание на «своей кровати» в «своей комнате». С детства он был «не такой как все», отмечает автор, «недоделанный», как слышится в словах домашних герою, но что скрывалось за его особостью — не уточняется. Тюфяк, лишенный увлечений, интереса к жизни, таким же герой остается и в деревне. Единственное событие, всколыхнувшее болотистое существование Артема — арест младшего брата — арест, вызвавший тайную радость брата старшего, всегда завидовавшему более активному, напористому, деятельному Денису, и заодно значительно поднявший его авторитет в глазах уличных ребят: «Артем стал чаще бывать на улице, на равных общался с парнями, которые, благодаря случившемуся с братом, зауважали его…».

История с Денисом, по сути, исчерпывает образ семьи, в особенности старшего Елтышева. «Геройство» младшего сына, покалечившего в драке парня, сделавшего его инвалидом, неоднократная «вкусная» подача в тексте этого поступка выглядит пугающе. Но автор вновь остается безучастен. Не следует никаких комментариев к внутренним размышлениям Николая Михайловича в начале романа: «С младшим вообще беда: в драке бахнул одного в лоб кулаком и сделал клоуном. Теперь этот инвалид, а сын на пять лет в колонии». Более того, сочувственно воспринимается дальнейшее течение мыслей героя: «…Николай Михайлович ловил иногда усмешливые взгляды и на работе, но сдерживался, старался не замечать, не принимать близко к сердцу. Иначе, боялся, тоже кому-нибудь перелобанит».

Позже старший Елтышев, желая найти вора, будет ходить по деревне, пугая своим видом и милицейской формой встречных, и вступившему с ним в диалог парню погрозит возвращением Дениса: «Скоро вот сын вернется, и разберемся... … Такому же в лобяру дал и сделал клоуном...».

Да и в целом на младшего сына, утвердившего себя когда-то столь жутким способом, будет возлагать надежды вся семья Елтышевых: «Только с возвращением Дениса она (Валентина Викторовна. — Н.Ф.) связывала возможность как-то наладить жизнь. Давно уже связывала, устала ждать его, по несколько раз на дню смотрела на отрывной календарь, досадуя, что время так долго тянется и нельзя оторвать сероватый, с крупными цифрами листочек. Скомкать его, бросить в печку».

Собственно завязкой романа становится момент, когда утратившая почву под ногами, потерявшая веру в себя семья Елтышевых переезжает в деревню — и в этом видится самая явная романная нелогичность (и фактическая, о чем уже было писано в рецензиях, и психологическая), не позволяющая поверить ни героям, ни автору. Бегло прописанный повод к выживанию Елтышевых из привычного городского существования нужен писателю для реализации некоего внероманного замысла, и ходульность причин и самого факта бегства в деревню если не рушит, то серьезно подтачивает всю конструкцию произведения.

С трудом, но еще как-то верится в переезд Артема, который в своем жизненном инфантилизме мало что замечает.

Менее достоверно решение перебраться «в глушь, в Саратов» Валентины Викторовны. Нежизненны слова героини о том, что ей «деревенская жизнь представлялась как нечто светлое, единственно правильное».

И уж вовсе не верится в смиренное согласие с судьбой старшего Елтышева. В начале романа перед нами человек, находящийся в состоянии нравственного распада, причем этого распада не замечающий и, как следствие, не долженствующий мечтать от него избавиться. Его даже сложно назвать злым человеком, настолько убоги его мысли. Наблюдая за женщиной-врачом, работающей вместе с ним в вытрезвителе, за тем, как она брезгует пользоваться казенной посудой, Николай Михайлович злорадно представляет, как «она вдруг заболевает какой-нибудь кожной болезнью. Сыпь, раздражение, гнойники...».

Видя ее «огромное ее лицо… толстые руки… на ее безымянном пальце, почти заросшее кожей… обручальное кольцо», Елтышев вспоминает «привычное, необходимое, но неинтересное существо» — «собственную жену — тоже полную, тоже с окаменело-угрюмым выражением на лице».

Куда же подевается его презрительное отношение к этой женщине, когда спустя совсем немного времени Николай Михайлович будет присутствовать на том, что Валентина Елтышева назовет «семейным советом», и достаточно легко примет предложение жены перебраться на ее малую родину: « — В эту, — поморщил лоб Николай, — в твою?...»?

Да и в деревне Елтышев обернется неожиданным хозяином, от отчаяния быстро обратившимся к созидательным мыслям: «…Николая Михайловича до зуда в скулах потянуло вскочить, выбежать прочь, спрятаться в безопасности и в то же время хотелось засучить рукава, начать строить новый, просторный дом с отдельной для себя комнатой на втором этаже. Для отдыха...».

Деревенское бытие, кажется, перечеркивает все светлые упования Елтышевых. Вместо детских воспоминаний, переживаемых Артемом («ощущения простора — много места для игр, много неба, ярко-зеленая, теплая трава, в которой приятно барахтаться… в деревне всегда лето») герои попадают в «яму, ее черное, беспросветно черное дно. Черное, как бревна их жилища». Но в нарочито серых красках сельского мира видится неправдоподобное — потому, что появляющиеся в тексте оговорки мешают верить в серый абсолют.

Мимоходом упоминаются помимо деревенского большинства, «существующего кое-как, в убогих избенках, вечно полупьяного, проводящего дни или на скамейках возле калиток, будто немощное старичье, или, с приходом тепла, на берегу пруда, над которым зависли жутковатые остатки сгоревшего заводика», — хорошие хозяева, живущие в «крепких, на многие поколения, избах». Хотя, надо признаться, определение «хорошие» по отношению к эти героям будет откровенным искажением авторского смысла. Характеристику «таких мужиков» даже с большими натяжками нельзя назвать положительной: «усадьбы… огорожены высокими глухими заборами», «во дворах молчаливые, но страшно злые собаки — не лают попусту, а сразу рвут, если кто сунется», «постоянно возились в своих оградах, держали свиней, коров, кроликов, привозили откуда-то мешки с кормами, по улицам ходили быстро, вечно спеша», «такие… ни за какие деньги не пойдут корячиться на чужом дворе». Но чем порождается подобный авторский негатив — остается неясно.

Возникает из ниоткуда, чтобы безвозвратно затеряться в романе, словно и не существует таковой в деревне, образ школы, «двухэтажной, каменной, построенной в позапрошлом веке. Изнутри довольно уютная — большие полукруглые окна, светлые стены, детские рисунки развешаны. Сытно пахнет гречневой кашей». И объясняется это исчезновение, возможно, тем, что писатель, торопясь поспеть за бегущим сюжетом, упускает действительно живое и настоящее в описываемом мире. Герои же его вовсе далеки от способности видеть и слышать другого человека, потому Валентина Викторовна из всех черт «высокой, крупной, моложавой женщины», директора школы, человека, на котором, надо думать, этот уют и держится, видит только «приветливую улыбку, обнажившую металлические коронки на передних зубах».

Упоминается библиотека, в которой некая Фаина (о которой Валентина Елтышева первым делом интересуется, есть ли у нее образование, недвусмысленно давая понять, что она сама лучше бы смотрелась на этом месте) «кружок ведет для ребятишек» — а значит, есть эти незаметные в тексте ребятишки, которые на этот кружок ходят.

Лишь однажды, на последних страницах романа, из серенькой картины проступает на мгновение ярким пятном детский сад: «…Радостные детские визги… Визги и крики, смех уже рядом. Невысокая — по грудь — ограда из штакетника. За ней железная ракета, грибок, турнички, горка. Бегающие дети. Две молодые воспитательницы сидят на табуретках, разговаривают».

Читая роман, только чудом можно поверить в то, что в деревне кроме прибывших Елтышевых живут и другие люди: «…Из труб поднимался дымок, значит, там есть люди, там готовят еду, во что-то они одеты, наверняка у них есть просвет пусть в недельном, но все же будущем». Обитатели деревни словно бы выступают из поглощающей весь мир, кроме избы Елтышевых, тьмы, появляются по мере необходимости — и неожиданно исчезают.

Таковы деревенские парни Балтон, Глебыч, Нямой, Цой, Вела, Редис, Вица, с которыми знакомится Артем. Они запоминаются только в силу натужной «экзотичности» собственных имен-прозвищ, в подражание которым и Артем называет себя Тямой (слова Глебыча о том, что он почти тезка Нямы, никакого последующего — хотя и возможного — решения в тексте не получают). Ни один из парней не запоминается, более того — словно и не обладает внешностью. «То ли рябое, то ли угреватое лицо», «щуплый», «узкоглазый», «плотный», «высокий» — вот слова, которых писателю с лихвой хватает, чтобы описать всех представителей деревенской молодежи.

Поступки этих героев исчерпывают тем, что они «подгоняют» Артему «телку» — Валентину, а затем помигивают и «кривят в двусмысленной улыбке» губы, будучи осведомленными о ее «недевичьем» прошлом; чуть позже они «тревожно-загадочно» сообщают младшему Елтышеву о возвращении из заключения бывшего Валиного «дружка» Олегжона, «бандита настоящего», развлекаясь ожиданием реакции Артема. Самое же главное предназначение перечисляемых словно по алфавиту варварских кличек — показать как непререкаемую истину беспросветность и уродство деревенского существования.

Столь же случайными видятся и другие персонажи. «Неосязаемая» подруга тетки Валентины Викторовны Нюра Семенова, к которой никто даже не пытается заглянуть после исчезновения бабки Татьяны; живущая «почти напротив» и несмотря на это (это в деревне-то!) безымянная соседка, выпрашивающая у Елтышева то одно, то другое для хозяйства, а после получения отказа угрожающая разоблачением; собутыльник Юрки, одного из немногих персонажей, имеющих собственное лицо в общей массе под названием «жители деревни Мураново», Ванька Калашов, которого являющийся во сне умерший Юрка просит переобуть ему кроссовки.

Даже образы «злых гениев» Хариных, на продолжении доброй половины романа обманывающих Елтышевых, видятся блеклыми («лет сорока, светло-русые волосы, располагающее лицо» — Елена, ее муж «высокий, сухой, совсем не похожий на деревенского мужчина, которому очень пошли бы очки», и их пятеро детей, которых могло быть и шестеро, и десятеро, ибо упоминаются они несколько раз в тексте словно бы только для отчета, не вызывая никаких чувств у читателя по причине своего «галочного» — для «галочки» — существования). Одно только не может не зацепить в характеристике Хариных. «Да он ведь из города», — думает о Харине Елтышев, и это становится, вероятно, одной из причин внутреннего расположения Николая Михайловича к безбожно обманывающим его семью соседям.

Причина выманивания Хариными денег разъясняется (или оправдывается) Юркой («Его (Харина. — Н.Ф.) понять можно, что так он... А на что им жить? Тем более с пятью детьми. Я вот местный, родни полдеревни, все чем не чем, а помогут. А им, приезжим... На детские деньги живут, картофан едят сплошной. Вот и приходится...»), но это не отменяет озлобления Елтышева, оно продолжает озвучиваться героем, и спустя какое-то время во время Николай Михайлович в ссоре убивает Харина.

Ощущение обрывочности романа возникает по причине нечеткости, невнятности авторского взгляда. Создается ощущение, что писатель, подобно неумелому художнику, хватается то за карандаш, то за кисточку и акварель. Рыхлое повествование, порой превращающееся в перечисление непережитых ни героями, ни автором фактов, уплотняется за счет отдельных эпизодов (неужели столь реально значимых в представлении автора?). Таковы размышления о походах в туалет Артема, таковы его же совокупления (другого слова для описываемого автором действа не подбирается) с будущей женой Валей.

В целом же герои воспринимаются как выхолощенные люди, американизированные существа, для которых перегоревшая лампочка означает конец света.

Сложность «добывания» питьевой воды и избавление от грязной (кстати, тем же способом, что и Елтышевы, ее «добывают» и другие деревенские) описывается более чем подробно: «Вода бралась из колонки. Колонка находилась рядом — на другой стороне улицы, но давление было слабым, вода текла тончайшей струйкой, и чтобы наполнить ведро, приходилось тратить минут семь. На холоде — не очень приятное времяпрепровождение... Ведра приносились домой и выливались в двадцатилитровый бак. Оттуда воду черпали для умывания, мытья посуды. Грязную воду сливали в двенадцатилитровое ведро под умывальником, которое выносилось на зады огорода и выливалось в заросли крапивы... В первое время, пока не научились экономить, помойное ведро приходилось нести на зады раза по три-четыре на дню».

Столь же скрупулезно, воистину эпично, причем не раз и не два автор воссоздает «панораму» мытья посуды, процесса крайне утомительного для героини (не стоит напоминать автору, видимо, старательно причисляющему себя к поколению «молодых», избавленных от «заразы» советского прошлого, что так мыли и моют по сей день посуду не только в глухой деревне, но и в маленьких городках, не видя, как ни странно, в этом «трагедии»): «Мытье посуды было целым процессом. Мыли ее в большой металлической чашке сначала в одной воде, горячей, затем мыли саму чашку, стенки которой были покрыты слоем жира, затем наливали в нее воду теплую (нагреть достаточное количество, даже с помощью электрочайника, никак не получалось). Эту вторую воду приходилось менять раза два, так как она опять быстро становилась жирной, и “Фэйри” не помогало. Особенно тяжело было мыть после говядины...»; «После этих наставлений ложилась (тетка. — Н.Ф.) на свою кровать и лежала сутками, мешая Валентине готовить еду, мыть посуду»; «По три раза в день мыть посуду в чашке, меняя воду, было невыносимо, и иногда она тихо плакала, вспоминая раковину, смеситель, из которого бьет теплая вода...»; «На столе — завал грязной посуды»…

Столь же мало правды в описании «деревенского» труда Елтышевых: ни авторской любви, ни понимания его не ощущается. «Рассада на подоконниках душила друг друга, но разреживать ее у Валентины Викторовны не было сил…»; «кое-как побросали в пашню картошку, засеяли несколько гряд морковкой, редиской, луком, укропом, натыкали бледно-зеленую, вялую рассаду помидоров, капусты»; «почти не поливали»; «ягоды (жимолости. — Н.Ф.) действительно висело полным-полно, правда, брать ее было неудобно — ноги постепенно затягивало в стоящую подо мхом болотистую грязь, и каждую минуту-другую приходилось переступать. Хорошо, сапоги обули, а то бы...». Хотя едва ли может быть иначе: «Раньше они редко выезжали за город, ягоды, грибы, овощи покупали на рынке. Не из-за нехватки времени предпочитали рынок даче, лесу, а из сознания, что могут себе это позволить — пойти и купить. А теперь все перевернулось...» — прочитав подобное, хочется назвать роман не иначе как «Гибель дворянского гнезда»…

Но еще более поразительной становится чудная для писателя, декларирующего свою любовь — или хотя бы близость — к деревне («Есть и у меня опыт деревенского житья — три года там прожил безвыездно») характеристика героини. Начало скатывания в пропасть, преодоление точки возврата, «когда уже ничего нельзя было вернуть, изменить» Валентина Викторовна связывает с «позорным» эпизодом торговли собранной жимолостью на городском рынке: «…В какой момент началось это, не внешнее… а внутреннее, сползание на дно жизни; когда моральные нити стали рваться одна за другой и недопустимое ранее стало допустимо и в итоге допустимо стало все?.. Да, чертой стал тот день». Но если именно продажей лесного урожая живет большая часть половина Мураново (как и тысяч других деревень) — что же в таком случае перед нами: высокомерная, небожительская подача себя героиней или авторский снобизм?

Обреченность, невозможность возврата деревни из небытия звучит и в невнятном, если не сказать тупом, осознании деревенскими смерти. Так они воспринимают смерть Юрки («…Стояли и смотрели на труп как на что-то обычное. И даже Людмила, для которой теперь, со смертью мужа (любимого или нелюбимого, дело другое), ломалась вся ее и ее детей судьба, не рыдала, не трясла Юрку, требуя подняться, встать, не била его в исступленном отчаянии, а, как и другие, стояла и смотрела. Дети тоже были тут, и тоже спокойны...»); так воспринимают смерть вообще.

Для невесты Артема Валентины гибель парней — оправдание ее свободного поведения: «Со всеми, с кем была, собиралась на всю жизнь. Но… Короче, или бросали, или садились, или убивали их. У нас тут много убивают… Двух парней у меня зарезали».

Только в словах тетки Татьяны, как и во всем ее облике, есть настоящее, человеческое: «Мрут и мрут, мрут и мрут... В войну с нашего Муранова семнадцать мужиков погибло, вон памятник стоит возле клуба. Семнадцать фамилий там... Но то война, пулеметы, танки, а тут, если посчитать, за последних пять лет больше наберется... И что ж это — это ведь все так перемрут, переубивают друг дружку».

Но страдания и смерти людей остаются «за кадром» не столько для героев, сколько для писателя.

Мы не узнаем, что же стало с отравленными Николаем Михайловичем пациентами вытрезвителя.

Никого не волнует судьба парня, покалеченного Денисом, «клоуна».

Остается во внероманном пространстве смерть тетки Татьяны, страшная смерть: сброшенная Елтышевым в подпол пустующего домика, она умерла то ли от удара, то ли замерзнув морозной ночью.

Упоминания о гибели молодых людей в деревне (а многие события в романе, события, в которые невольно или вольно вплетены чужие жизни, чужие судьбы, необходимы автору лишь как подводка к происходящему в жизни героев) разрешится смертью Артема и позже — Дениса. Но даже смерть любимого Дениса воспринимается не столько как гибель человека, сколько как рухнувшая надежда на елтышевское семейное возрождение.

Старший Елтышев, совершивший три убийства, воспринимается сереньким злодеем — и отношение к нему автора ничуть не меняется. Возможно, это и обмануло критиков, утвердивших его типичность. Но в таком случае Сенчину надо было бы сразу проситься к писателям-демократам: не судить же в самом деле заеденного средой несчастного разбойника.

Неосознаваемо как для героев, так и для автора свершается в романе не только смерть, но и рождение. Появление ребенка автор, сам того не замечая, показывает как что-то либо вторичное, либо ненужное, помеху. «Я люблю секс, хочу семью, ребенка», — говорит Артему Валентина, а ее последующая беременность воспринимается Елтышевыми как способ женить на себе их сына.

У Артема мысль о детях чудовищно связывается с похотливым желанием. Глядя на вдову Юрки, вспомнив миниатюрную фигуру жены Харина — «никогда не подумаешь, что пятерых нарожала», — герой вдруг, вперебив всем мыслям, чувствует: «…Захотелось женщину».

Его собственный новорожденный ребенок для Артема, для его ничегонеделания — только помеха. Герой вспоминает, как «в автобусе плакал ребенок. Совсем маленький, крепко запеленаный. И плакал так, что Артем выскочил раньше времени, пошел пешком. А уши еще долго раздирало захлебывающееся: “Айааааа!..”». После рождения сына Елтышев с ужасом понимает, что «вот так же будет орать скоро его ребенок — все дети орут, — и на этот раз никуда не сбежишь. Не выскочишь. Это уже не автобус, где ты простой пассажир». Хотя такой пессимизм более чем надуман: из автобуса своей жизни, бросая и жену, и дитя, Артем сходит с легкостью.

Однако, несмотря ни на что, прорывается настоящее, живое в вырастающем из нелепиц романном бытии: это рассказ о заготовках тетки Татьяны («даже не верилось, что это она, еле передвигающаяся, нарубила целую кадку капусты, насолила с полсотни банок огурцов и помидоров, спустила в подпол картошку, морковку, редьку, свеклу, бруснику засахарила, варенья наварила. И никто ей, говорила, не помогал»), за которым можно прочесть восхищение крестьянским терпением и глубинной, выстаивающей в общественно-государственных изломах, силой. Да и сам образ старой женщины перечеркивает собой старательно выводимый Сенчиным социальный пейзаж: растекается серенькая краска, которой писатель заполняет деревенское бытие, чистое, незамутненное вырывается наружу. Неприметное существование уже делающей шаг по ту сторону жизни старухи — словно та крепь, которая и не дает рассыпаться дряхлеющей избе, дряхлеющей жизни: «Она (тетка Татьяна. — Н.Ф.) просыпалась часов около семи и начинала шевелиться. Медленно одевалась, долго тщательно умывалась, осторожно тренькая штырьком умывальника. Растапливала печь, кипятила воду (электрочайником не пользовалась), пила чай, тоже долго и тщательно, вприкуску с хлебом, словно бы в этот момент набираясь сил на весь дальнейший день; и действительно, в течение дня она почти ничего не пила и не ела... Потом ходила проведать кур, отрывала листок висевшего на стене календаря и читала, надев очки, что там написано на обратной стороне листка. Готовила завтрак». В незаметном существовании мешающей Елтышевым непонятно почему зажившейся женщины («тяжело взмахивала рукой-сучком, вздыхала», «скорбно наблюдала… не смогла дойти до ворот»; «покачивалась на табуретке, что-то тихо-тихо наборматывала, словно ругалась на себя»; «тихо удивилась»; «покачивалась в своем закутке меж столом и буфетом»; «приподняла и уронила тонкую руку»; «безнадежно вздохнула»…), в нем одном заключена надежда на возрождение давно, задолго до деревенского периода их жизни, духовно мертвых героев. Но не только им, но и автору это невдомек.

Живым явлен образ Юрки, деревенского пьяницы, который, несмотря на всю бесшабашность существования, умудряется прокормить шестерых детей: «четыре мальчика и две девочки — от тринадцати до четырех лет». Вот только за, на первый взгляд, горьким размышлением Валентины Елтышевой о судьбе этой семьи («…Как, пусть даже на три тысячи в месяц (да нет, какие там три тысячи — меньше), прокормить, одеть всю эту ораву?») проскальзывает превосходство собственной городской манеры жизни («“И что из таких получится?”»).

Потому символичность смерти Юрки — вскорости после разговора, в котором он шепотом, неловко просит Артема привезти из города презервативы, чтобы не рожать больше детей («…Не хочу, чтоб жена снова понесла. Сил нету всех их на ноги подымать») — прочитывается не как трагедия жизни деревни, а как ее ненужность.

В серых реалиях, нарисованных Романом Сенчиным, критики увидели правду. Не заметив, что вместе с истинным — болью за свою землю — приняли за правду очевидный подлог. Чем объяснить в противном случае, что старшего Елтышева в рецензиях и статьях именуют «крепким и типичным русским мужиком» (Андрей Колесников), «обыкновенным русским мужиком» (Андрей Мирошкин), Дениса — героем с «чертами истинного героя, борца, победителя» (Артур Акмиинлаус, Сергей Кубрин). А в деревне Мураново — «созвучно со словом “мура”, т.е. с чепухой, дрянью, абсурдом» (Артур Акмиинлаус, Сергей Кубрин) — видят «Россию в миниатюре» (Дмитрий Орехов), «современную русскую деревню, притон уголовников и обездоленных» (Наташа Северная), что суть «перевёрнутое пространство, этакий морок страшной русской сказки» (Валерий Айрапетян). В целом же роман — о «горькой правде русской жизни — откровенной, неприглядной, отвратительной» (Наташа Северная).

В соловье-разбойнике увидели богатыря. Вот она, беда современной России. Вот она, страшная русская сказка…