Фицпатрик Ш. Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы: город. (original) (raw)
Шейла Фицпатрик
ПОВСЕДНЕВНЫЙ СТАЛИНИЗМ
Социальная история Советской России в 30-е годы: город
6. Cемейные проблемы
Начало 1930-х гг. — время великих потрясений и сдвигов в советском обществе. Неудивительно поэтому, что семья тоже испытала потрясения, не меньшие, чем во время гражданской войны. Миллионы мужчин покидали дом во время коллективизации; одни поддерживали связь с семьей в деревне, другие — нет. Развестись было легко — один городской житель — респондент Гарвардского проекта вспоминал о настоящей «эпидемии» разводов в те годы, — да и в любом случае никто не заставлял регистрировать браки1. Невероятно тяжелые жилищные условия в городах заставляли семьи ютиться на ничтожно малой площади и в значительной степени провоцировали уход мужей, особенно после рождения ребенка. В 1930-е гг. почти десять миллионов женщин впервые появились на рынке труда, многие из них остались единственным кормильцем семьи, зачастую состоявшей из матери, одного-двух детей и незаменимой бабушки, ведущей хозяйство. Задачу кормильцам-женщинам отнюдь не облегчал тот факт, что женщин предпочитали брать на малоквалифицированную, малооплачиваемую работу2.
У семей, носящих социальное клеймо, были особые проблемы: детей отсылали, чтобы защитить их от позорного пятна, либо они сами считали необходимым держаться подальше от родителей — по тем же соображениям. Ссылка и высылка иногда удерживала семью вместе, хотела она того или нет, но одному или нескольким членам семьи нередко удавалось избежать приговора. Порой дети заклейменных родителей считали своим долгом отречься от них, следуя примеру легендарного Павлика Морозова. Еще больше семей разорвал Большой Террор, клеймивший супругов и детей за связь с «врагами народа». Одних жен репрессированных самих отправляли в лагеря, других ссылали. Их дети часто оставались у родственников и друзей или, в худшем случае, попадали в детские дома под другими именами.
Однако у медали была и другая сторона — некая удивительная устойчивость семьи. В большинстве своем люди продолжали вступать в брак. Цифра заключенных браков в советских городах, и по довоенным, и по современным европейским стандартам, оставалась очень высокой, особенно учитывая то обстоятельство, что
169
не все фактические браки регистрировались; в 1937 г. 91 % всех мужчин в возрасте от 30 до 39 лет и 82 % женщин заявляли, что состоят в браке3. В некоторых отношениях неустойчивые и опасные условия жизни в 1930-е гг., кажется, даже сделали семью крепче, т.к. ее члены чувствовали потребность сплотиться в целях самосохранения. «Советский Союз — это масса отдельных семейных единиц, изолированных друг от друга, — говорил один респондент Гарвардского проекта, представитель интеллигенции. — Семья не развалилась, а, скорее, постаралась сплотиться». «Раньше мы жили разобщенно, но после революции стали ближе друг другу, — сказал другой респондент из той же социальной группы. — Мы могли говорить свободно только в семье. В трудные времена мы сблизились»4.
Согласно результатам анализа ответов респондентов Гарвардского проекта на вопрос, сильнее или слабее стали семейные связи в советских условиях, подавляющее большинство городских жителей говорили, что семья стала крепче или осталась такой же, как была. Больше всего положительных ответов дали представители интеллигенции: 58 % сказали, что семья стала крепче, и только 7 % — что она распалась, тогда как рабочие сильнее разошлись во мнениях. Это, возможно, свидетельствует о том, что эффект «сплочения» уравновешивался проблемами, порождаемыми бедностью и тяжелыми жилищными условиями. Коллективизированные крестьяне еще больше разделились в своих ответах, но даже в этой группе 45 % утверждали, что семья сплотилась, в противоположность 30 %, считавшим ее распавшейся. Исследовали пришли к выводу, что основной причиной более высокой доли отрицательных ответов были «физическое разделение и географическое рассеяние крестьянских семей»5.
Нет сомнений в том, что влияние «советских условий» на семью было противоречивым. Рассмотрим пример Степана Подлубного, сына раскулаченного украинского крестьянина, уехавшего после ареста отца в начале 1930-х гг. с матерью в Москву. Подлубный был очень близок со своей матерью, с которой вместе жил, и крайне предан ей; когда в 1937 г. ее арестовали, его вера в советскую власть серьезно поколебалась. С отцом же было наоборот: они разошлись не только географически, но и психологически, Подлубный старался стать настоящим советским гражданином и выкинуть из памяти отца и его озлобление против режима6.
Противоречие иного рода демонстрирует история семьи женщины-врача, респондентки Гарвардского проекта. Она вышла замуж где-то в начале 1930-х гг., родила сына, потом они с мужем развелись, но продолжали жить в одной квартире. По ее словам, развод представлял собой рассчитанную стратегию выживания («Мы сделали это, чтобы не отвечать друг за друга. Если бы мы были еще женаты, когда моего мужа арестовали [в 1938 г.], я бы сейчас здесь не сидела»), но весь ее рассказ свидетельствует о том, что и взаимное личное отчуждение до некоторой степени сыг
170
рало свою роль. Какова бы ни была истинная причина развода, для дальнейшего совместного проживания имелись вполне практические причины. «Мы жили вместе по материальным соображениям. Ему часто выпадала возможность съездить на село, и он привозил оттуда продукты». И все-таки та же самая женщина, очень привязанная к единственному сыну и находившаяся с ним в прекрасных отношениях, была одной из тех, кто считал, что семья в советское время стала крепче7.
«Семья» в 1930-е гг. представляла собой весьма многообразную и подвижную единицу, опорой ей часто служили женщины нескольких поколений. В воспоминаниях о жизни в коммуналках описываются семьи всевозможных типов, жившие бок о бок, каждая в своей комнате. Один мемуарист вырос в комнате в арбатской квартире, куда его бабушка после гражданской войны перевезла из провинции трех своих взрослых дочерей. В 1930-е гг. семью, кроме него самого, составляли его мать, оставшаяся одна после ареста мужа, и ее сестра, машинистка, единственный законный жилец квартиры и, судя по всему, главный кормилец семьи, которую он считал «второй матерью». Но они поддерживали тесную связь с обширной родней:
«Приезжал из Луганска, а потом из Нижнего Тагила дядя Вася, муж тети Нины, и обычно некоторое время жил у нас. Наведывался из Ленинграда дядя Володя. Неизменно дважды в год появлялись его родственники Матвеевы, вчетвером, с двумя детьми (в маленькой комнате!). Они ездили из-под Горького, где работал дядя Алеша Матвеев, в отпуск в свой родной Ленинград и обратно. Не раз останавливались у нас ярославские троюродные братья мамы и тети Тани. Приезжали мои киевские родственники»8.
Вместе с ними в той же квартире жили несколько женщин, одни или с ребенком, и несколько семей, где были оба родителя и дети, но мемуарист, судя по всему, отнюдь не считает их более «нормальными», чем его собственная семья. Одна из них, рабочая семья, где главой был телефонный монтер, потерявший обе ноги в результате несчастного случая, состояла из жены монтера, сына, матери, младшей сестры и еще одной родственницы, периодически лежавшей в психиатрической больнице, — все они ютились в темной душной комнате без окна9.
На бабушке с материнской стороны держалась и гораздо более обеспеченная и привилегированная семья Елены Боннэр, где и отец и мать работали и были коммунистами-активистами. То же самое относится к семье Софьи Павловой, преподавательницы университета, мать которой поселилась у нее после рождения первого ребенка и пережила вместе с ней два ее брака (один незарегистрированный), арест и исчезновение второго мужа в эпоху Большого Террора, эвакуацию и другие катаклизмы. «Мама меня спасла... Я была совершенно свободна. Я недолго кормила ребенка грудью. Фактически его выкормила мама, из бутылочки».
171
Мать вела все домашнее хозяйство, не только воспитывала двух детей, но и ходила по магазинам и распоряжалась всеми семейными финансами (дочь и зять просто отдавали ей зарплату)10.
В 1920-е гг. коммунисты нередко относились к семье враждебно. «Буржуазная» и «патриархальная» — вот два слова, часто стоявшие вместе со словом «семья». Правила приличия, принятые до революции в респектабельном обществе, осмеивались как «мещанство» и «обывательщина», молодое поколение в особенности отличалось сексуальной свободой и неуважением к институту брака. Обычным явлением стали «свободные» (незарегистрированные) браки и разводы по почте; аборт был узаконен. Коммунисты — и мужчины и женщины — верили в равенство полов и женскую эмансипацию (хотя и раньше, и в то время среди членов партии женщины составляли незначительное меньшинство). Для женщины считалось позорным быть просто домохозяйкой. Некоторые энтузиасты даже полагали, что детям лучше воспитываться в государственных детских домах, а не дома у родителей'1.
Тем не менее, возможно, социальный радикализм 1920-х гг. преувеличивают. Ленин и другие партийные лидеры в вопросах семьи и пола были гораздо консервативнее, чем молодое поколение. Общественным воспитанием детей в противовес семейному в СССР никогда не увлекались так сильно, как в израильских киббуцах тридцать лет спустя. Аборты никогда не поощрялись, а в конце 1920-х гг. даже велась активная кампания против абортов, скоропалительных разводов и случайных связей12. Более того, советские законы о разводе, алиментах, имущественных и наследственных правах даже в 1920-е гг. исходили из совершенно иного взгляда на семью. В этих законах настоятельно подчеркивалась взаимная ответственность членов семьи за материальное благополучие друг друга; по общему мнению советских юристов, поскольку государство на тот момент не обладало достаточными ресурсами для создания системы полного социального обеспечения, семья оставалась для советских граждан основой социального благополучия13.
В середине 1930-х гг. советское государство перешло на позицию защиты семьи и материнства, объявив в 1936 г. аборты вне закона, сделав процедуру развода более труднодоступной и дорогостоящей, установив льготы для многодетных матерей, преследуя безответственных отцов и мужей и клеймя их позором, утверждая авторитет родителей наравне с авторитетом школы и комсомола. Подобные перемены, по-видимому, были вызваны в первую очередь падением рождаемости и тревогой по поводу того, что данные о численности советского народонаселения не показывают сильного прироста, ожидавшегося при социализме. Институт свободного брака еще существовал (он был упразднен только в 1940-х гг.), соответственно сохранялась неопределенность самого понятия брака: при проведении переписи 1937 г. заявили, что в настоящий момент
172
состоят в браке, на полтора миллиона больше женщин, чем мужчин (т.е., по-видимому, столько же мужчин имели связи, которые их партнерши, в отличие от них самих, рассматривали как брак)14. Однако к концу 1930-х гг. свободный брак уже не пользовался такой популярностью, и даже те, кто до сих пор жил в свободном браке, стремились зарегистрировать свои отношения.
Один летописец советской социальной политики назвал этот процесс «великим отступлением», имея в виду отступление от революционных идеалов15. Некоторые его аспекты, в частности, организация добровольного движения жен руководящих работников, о котором речь пойдет ниже в этой главе, действительно имеют сильный оттенок обуржуазивания. Но следует отметить и другие важные стороны. Во-первых, насколько вообще можно судить об общественном мнении в сталинской России, изменение позиции режима в отношении семьи встретило положительный отклик. Распад семьи воспринимался многими как социальное и нравственное зло, признак общей разрухи; упрочение семьи истолковывалось как начало возвращения к нормальной жизни.
Во-вторых, для пропаганды семьи во второй половине 1930-х гг. характерна скорее антимужская, чем антиреволюционная направленность. Женщины неизменно представлялись (как было принято и раньше, и потом в советско-российском народном дискурсе) благородным, страдающим полом, способным на большое терпение и самоотверженность, оплотом семьи; они лишь в самых редких случаях пренебрегали свой ответственностью по отношению к мужу и детям. Мужчины, напротив, изображались эгоистичными, безответственными, склонными тиранить и бросать жен и детей. В неизбежном конфликте интересов (которые у женщин предполагались альтруистическими и направленными на защиту семьи, а у мужчин — эгоистичными и индивидуалистическими) государство безоговорочно становилось на сторону женщин. В то же время это не помешало ему принять закон против абортов, осложнивший городским женщинам жизнь еще сильнее, чем прежде, и крайне непопулярный среди этой группы.
СБЕЖАВШИЕ МУЖЬЯ
Семью можно рассматривать как сферу частной жизни, отделенность которой от сферы общественной жизни представляет главную ценность в глазах ее членов. Именно так подходили к этому вопросу интервьюеры Гарвардского проекта, и респонденты из среды интеллигенции разделяли их мнение. Неясно, однако, насколько твердо его придерживались нижние слои советского городского общества. Возможен также взгляд на семью как на важнейший институт, который существующие власти (государство, церковь или государство и церковь вместе) должны всячески поддерживать, как и было всегда в дореволюционной России. По
173
всей видимости, многие советские граждане, особенно женщины, придерживались такого взгляда, судя по обращениям к государству с просьбой вмешаться в семейные дела. Среди горожан наиболее распространенной формой обращения была письменная просьба о помощи в розысках отсутствующего супруга и взыскании алиментов.
Александра Артюхина, председатель крупного профсоюза, среди членов которого было много женщин, сообщала: «Ко мне в союз приходят тысячи писем от женщин-работниц, разыскивающих своих мужей». Эти женщины хотели, чтобы власти нашли сбежавших мужей и взыскали с них алименты. Некоторые писали трезвые, сухие письма наподобие следующего, присланного в женский журнал «Работница»:
«Я — работница Александра Ивановна Индых. Серьезно прошу редакцию журнала "Работница" посоветовать, как найти моего мужа, Виктора Игнатьевича Индых, который является двоеженцем и в настоящее время работает на станции Феодосия (Крым). Как только он узнает, что я его нашла, он увольняется с работы и переезжает в другое место. Так прошло уже два года, а он ничего мне не дал на воспитание ребенка, его сына Бориса»16.
Другие письма были выдержаны либо в более жалобном, либо в более обвинительном тоне. Письмо первого типа написала, например, в крайком партии сибирячка Александра Седова, малограмотная, кандидат в члены партии, жаловавшаяся на мужа, секретаря райкома комсомола, который «ведет развратную жизнь, двурушничал, как троцкист, и заразил меня гонореей, где я лишилась детей». Когда Александра была в отпуске для поправки здоровья, муж написал ей, что женится на одной комсомолке; теперь, когда она вернулась, он пугает ее пистолетом и «предлагает выйти с квартиры, потому что тебе велика, и ты где работаешь, так пусть дают». Александра упоминает, что осталась без копейки денег, но подчеркивает, что ищет скорее понимания и моральной поддержки, а не материальной помощи: «Я не за этим прошу... чтобы жил Седов со мной, а я человек, не хочу быть за бортом и не хочу, чтобы ко мне издевательски отнеслись. Мне тяжело, если меня оттолкнут, я не должна иметь цель жизни»17.
Письмо в партком женщины-ветеринара исполнено мстительного негодования. Работая в провинции, она познакомилась с коммунистом из Ленинграда и вышла за него замуж. В начале 1933 г., когда она была на восьмом месяце беременности, они уволились с работы, собираясь вернуться в Ленинград, но муж поехал вперед, забрав 3000 рублей их общих сбережений и все ее деньги, в том числе 200 рублей государственными облигациями, а она осталась до родов в провинциальном городке Ойрат-Тура. После рождения ребенка она написала ему, что готова ехать в Ленинград, но он все откладывал. Так продолжалось шесть месяцев, пока она наконец не написала знакомым в Ленинграде, которые сообщили ей, что ее муж «преспокойно обзавелся семьей» в горо
174
де и не собирается возвращаться к ней. Она пришла к выводу, что он женился на ней по расчету, совершив «чисто жульнический поступок», недостойный члена партии. Женщина хотела, чтобы партия наказала ее мужа и, возможно (хотя открыто об этом не говорится), чтобы его заставили возместить ей ущерб и платить алименты на ребенка18.
Власти реагировали на подобные обращения по-разному. Кто-то горячо стремился помочь. Артюхина, например, принимала дела брошенных жен близко к сердцу (хотя жаловалась, что прокуратура, особенно на районном уровне, мало ей помогает)19. Западносибирский крайком партии, возглавлявшийся Эйхе, тоже проявлял сочувствие и готовность помочь. (Он получал неимоверно огромное количество писем насчет сбежавших мужей, видимо, потому, что Сибирь считалась самым подходящим местом для желающих скрыться.) «На вашу жалобу, — писала канцелярия Эйхе одной женщине, — сообщаем, что по наведенной справке ваш б. муж Голдобин Алексей Павлович работает в Мошковском Леспромхозе Мошковского района, куда вам и следует обращаться... Мы переслали вашу жалобу секретарю Мошковского РК ВКП(б) т. Юфит для оказания воздействия на Голдобина по партийной линии. Но для того, чтобы действительно получать алименты регулярно, хочет или не хочет этого Голдобин, — вам необходимо узнать, сколько он получает зарплаты, представить в суд доказательства, что он действительно отец вашего ребенка, и получить исполнительный лист, который и переслать по месту работы Голдобина. Тогда вы действительно будете получать алименты регулярно, т.к. они будут удерживаться из его зарплаты»20.
В одном сибирском районе местные власти предприняли неординарный шаг, организовав совещание молодых крестьянок и призывая их высказывать свои претензии к мужчинам, и таким образом выявили «ряд фактов нетерпимого хамского отношения к девушкам и женам». В приведенных примерах фигурировали сплошь комсомольцы: один «бросил жену с грудным ребенком», другие изменяли женам и тиранили их, а один отпетый негодяй «за последнее время сменил пять жен»21.
Однако парткомы не всегда стремились помочь. Многие обращения не рассматривались и оставались без ответа (так, вероятно, было в случае с женщиной-ветеринаром), другие отклонялись местными комитетами, потому что их члены сочувствовали мужьям (на это жаловалась Александра Седова в своем письме в обком). Примером может служить случай, когда партком отклонил просьбу жены заставить мужа платить алименты, мотивируя свое решение тем, что муж — хороший человек, коммунист, красноармеец запаса и пилот-любитель22.
Все же распоряжения центра и пропаганда всем своим авторитетом поддерживали сторону брошенных жен, а не мужей. Профсоюзная газета «Труд» в середине 1930-х гг. вела особенно активную кампанию против блудных мужей. Статья под недвусмыслен
175
ным заголовком «Подлость» бичевала некоего Свинухина, директора банка, бросившего семью, состоящую из его жены, трех маленьких детей и семидесятилетней матери. Свинухин уклонялся от уплаты алиментов и, как только исполнительный лист настигал его по месту работы, тут же переезжал в другой город. Так продолжалось три года, и «Труд», как Артюхина, пенял на отсутствие рвения у местных прокуроров. В статье Свинухин предстает одним из тех, кто злоупотребляет свободой, даруемой советскими законами о браке, понимая ее как право на «лихачество, распущенность, подлость», и это тем возмутительнее, что он — руководящий работник, член партии и профсоюза. «Довольно! — заканчивал журналист. — Держите Свинухина! Держите крепко! Держите, чтобы снова не удрал. Отберите партбилет! Судите Свинухина. Судите строго! При всем честном народе, в самом большом мценском клубе пусть ответит за свою подлость этот преступник» 23.
Многие брошенные жены жаловались, что муж не только скрывается от алиментов, но и «нашел другую жену» в другом городе. Проблема многоженства оказалась в центре внимания в середине 1930-х гг. Прошло несколько показательных процессов по таким делам, как, например, следующее:
«А.В.Малодеткин, рабочий Московского инструментального завода за короткий срок познакомился с тремя молодыми работницами — Петровой, Орловой и Матиной. Каждой из них поочередно он предлагал жениться и, заручившись их согласием, вступал с ними в связь. Все они считали себя его женами, так как не знали о его проделках... Выяснилось, что Малодеткин тайно... женился у себя на родине, в деревне».
Хотя Малодеткин ни с одной из своих московских подружек не заключал брак официально, его поведение было расценено и рассматривалось судом как многоженство. На суде Малодеткин никакой вины за собой не признал и заявил, что вступал с женщинами в связь «от нечего делать». Суд, возмущенный его наглостью, приговорил его к двум годам лишения свободы «за обман и издевательство над женщинами». Порой многоженство называлось среди мотивов исключения из партии. Одного коммуниста в Смоленске в середине 1930-х гг. исключили за то, что он слишком часто женился (три раза подряд) и нерегулярно платил алименты двум первым женам, а также за пьянство и неудовлетворительную работу24.
Обсуждая проблемы семьи и брака, почти всегда исходили из заведомого предположения, что мужчины грешат, а женщины страдают. Если судить по письменным жалобам на обман, измену и плохое обхождение, это предположение, вообще говоря, справедливо: в сравнении с огромным количеством женских писем письма такого рода от мужчин встречаются крайне редко (возможно, потому, что шансы получить алименты от сбежавшей
176
жены, скорее всего, ушедшей к другому мужчине, были равны нулю).
И все же не следует забывать о другой стороне медали. По крайней мере в одном случае суд присудил алименты отцу, которого жена оставила с ребенком, и отказал ей во встречных претензиях на опеку и половину квартиры мужа25. Стоит также упомянуть об одном расследовании, проведенном Сибирским крайкомом партии по жалобному письму брошенной жены и показавшем, что «муж», от которого она требовала алименты на ребенка, едва знал ее (они жили некоторое время в одном доме) и почти наверняка не имел с ней связи. Расследователь пришел к выводу, что это была попытка вымогательства обманным путем26.
Помимо многоженства, ряд других мужских прегрешений подвергался атаке со стороны жен, подруг, соседей, а также и государства. Оскорбленные женщины то и дело просили и требовали государственного вмешательства. «Я прошу партию проверять личную жизнь хотя бы членов партии», — умоляла обманутая жена Анна Тимошенко. Анну повергала в отчаяние открытая связь ее мужа, руководящего партийного работника в Гжатске, с женщиной — коллегой по работе. Она пошла к сопернице и предложила отпустить мужа к ней, несмотря на детей и 18 лет брака, но та с оскорбительной снисходительностью отказалась. («Она ответила так: во-первых, ты любишь безумно его, во-вторых, он любит детей, и, в-третьих, ты останешься нищая, и перестань пилить его».) Анна выследила парочку как-то вечером. Когда она внезапно появилась перед любовниками, обменивающимися «горячими поцелуями», ее муж, согласно колоритному описанию Анны, «пустился бежать, как пионер 43-летний, так он не бегал даже на гражданском фронте от вражеских белогвардейских пуль». Дети приняли сторону отца. По словам Анны, они сказали, что, пока отец «дает мне деньги и не бьет меня, чтобы я не подрывала папин авторитет и не позорила себя и [их]». Малограмотная, не работавшая нигде кроме колхоза, она не знала, куда податься, и умоляла секретаря обкома «как родного отца, как друга народа» как-нибудь повидаться с ней и помочь в ее мучениях2'.
По обвинениям во внебрачной связи власти практически никогда не предпринимали никаких действий. Что касается избиения жен (распространенного и даже обычного в среде низших классов, особенно если муж пьет), то жены редко жаловались властям по этому поводу. Соседи тоже, как правило, обходили эту тему молчанием, несмотря на то что резко отрицательное отношение властей к избиению жен было хорошо известно. Исключение представляет уголовное дело некоего Рудольфа Телло по обвинению в дурном обращении с домработницей. Телло обвиняли в «безжалостной эксплуатации» молодой и неопытной домработницы Кати и в том, что он принудил ее к сожительству, пока его жена была в отпуске. Когда Катя забеременела, он выгнал ее из
177
дома, но после вмешательства соседей и милиции ее вернули в принудительном порядке. Тогда Телло с женой стали избивать ее и даже позвали на подмогу двоих приятелей. Телло приговорили к пяти годам лишения свободы28.
Заброшенные дети
Воспитание детей обычно считается женским делом, так было и Советской России 1930-х гг. Это женщины, а не мужчины, снова и снова писали властям, прося помочь их детям, «разутым и голодным». Это женщины порой отчаивались и умоляли в своих письмах взять детей на попечение государства или принять в «сыновья полка». Это женщина, две недели голодавшая с детьми зимой 1936 — 1937 гг., слыша, как дети просят хлеба, «встала, пошла в кухню и наложила на себя руки»; и женщина же, овдовевшая председатель колхоза с двумя маленькими детьми, телеграфировала в обком партии, что если не пришлют хлеба, то «она будет вынуждена подкинуть детей колхозу и бежать»29.
Раз дети находились главным образом на попечении женщин, казалось бы, на женщин и следовало в первую очередь возлагать ответственность за отсутствие должной заботы о детях. Иногда так и бывало, хотя чаще (по крайней мере в печати) в жестокости и отсутствии заботы обвиняли мачех, а не родных матерей. Но были и другие случаи, когда вина возлагалась больше на мужчину, чем на женщину, даже если на первый взгляд виновны были оба. Отсутствие должной заботы о детях в 1930-е гг. стало в российских городах большой проблемой, связанной со скоропалительными браками и разводами, женским трудом на производстве и, прежде всего, жилищными трудностями.
Жилье играло главную роль в одном из наиболее неприятных случаев отсутствия заботы и плохого обращения, с которыми довелось столкнуться партийному руководству и судебным инстанциям. Роза Васильева, 14-летняя московская школьница, в 1936 г. написала серьезное письмо Сталину, предлагая ввести «детский налог» со всех советских граждан, из которого государство платило бы каждому ребенку стипендию от рождения и до 18 лет. Это защитило бы детей от возможного плохого ухода и плохого обращения родителей. Хотя письмо Розы было написано в абстрактных выражениях и не содержало непосредственно личных просьб, оно свидетельствовало о том, что девочка знает о проблемах, связанных с разводом родителей и спорами из-за жилплощади, по собственному опыту. Вероятно, это и привлекло внимание помощника Сталина Поскребышева и побудило его передать письмо А.Вышинскому, юристу и заместителю председателя Совета Народных Комиссаров.
Вышинский поручил Московской городской прокуратуре расследовать положение Розы, и вскрылась грустная история. Подоб
178
но столь многим грустным историям в СССР, она вращалась вокруг жилья. Роза и ее родители когда-то жили вместе в 11-метровой комнате. Потом родители развелись, и Роза осталась в этой комнате с отцом, Александром Васильевым. Как-то, уехав из Москвы в командировку, он нашел женщину по фамилии Вронская и поселил ее у себя, чтобы присматривала за Розой. Но милиция не прописывала Вронскую, потому что комната была слишком мала, и поэтому (как он объяснял впоследствии) он был вынужден жениться на ней, чтобы ее прописали. Почти всю вину за дальнейшие страдания Розы прокуратура возлагала на Вронскую, «истерическую личность», которая в отсутствие отца тиранила Розу, мешала ей делать уроки, не давала спать и, наконец, — через месяц после получения прописки — попыталась вышвырнуть ее на улицу. Затем последовала грандиозная битва между Вронской, отцом Розы и матерью Розы с исками и встречными исками о выселении в качестве оружия. (По всем искам было отказано, и после трехлетних усилий, когда Роза заканчивала или уже закончила школу, Вышинский в конце концов прекратил дело30.)
Самый знаменитый случай отсутствия заботы о детях в середине 1930-х гг. — «история Геты», широко освещавшаяся газетой «Труд» и разбиравшаяся на показательном процессе на крупном московском заводе. В данном случае проблема больше была связана с разводом и повторным браком, чем с вопросом жилья. Гета Каштанова родилась в 1930 г. в Бежице, в семье техника Каштанова и работницы Васильевой. Они встретились и поженились в 1929 г., работая на заводе «Красный Профинтерн». Приблизительно в то время, когда родилась Гета, Каштанов ушел. Васильева пыталась разыскать его, чтобы получить алименты, но безуспешно. Не желая или не имея возможности самой воспитывать ребенка, она отдала его своей матери. Через некоторое время Васильева снова вышла замуж за коммуниста по фамилии Смоляков, занимавшего хорошую должность в профсоюзе, у них родилось двое детей. Потом бабушка заболела и отправила пятилетнюю Гету к матери. Смоляковы перехали в Калугу, где Смоляков работал редактором в газете; он хорошо зарабатывал, и в своей трехкомнатной квартире (по советским меркам, весьма просторной для семьи из шести человек) они держали домработницу Марусю. Но Васильева не хотела, чтобы с ней жила Гета, которую она, очевидно, не любила, и начала ее бить. Смоляков в этом не участвовал, но и ни разу не вмешался, чтобы защитить ребенка31.
Где-то в это время Васильева узнала адрес своего бывшего супруга Каштанова, жившего теперь в Москве и работавшего инженером. Она решила отправить ребенка к отцу и тем самым устранить проблему. Домработница Маруся привезла Гету в Москву к Каштанову, но тот отказался принять ее, заявив, что его квартира слишком мала и он недостаточно зарабатывает, чтобы содержать и себя и ребенка. «Возвращение ребенка вызвало у Васильевой новый взрыв злобы, и она тут же начала опять избивать
179
[Гету]». Затем она приказала Марусе во второй раз отвезти девочку Каштанову, а если он ее не возьмет — оставить на улице. «Гету же она предупредила: — Тетя Маруся тебя бросит. Ты за нее не цепляйся. Если ты вернешься, — я тебя убью». Настойчивое стремление Васильевой избавиться от ребенка, очевидно, было связано с тем, что Смоляков уехал на новое место работы в Миллерово, гораздо дальше от Москвы, и она собиралась последовать за ним — без Геты.
Вечером 21 января 1935 г. Маруся и Гета вернулись к дверям Каштанова. Тот снова отказался взять девочку, проводил обеих до автобусной остановки и дал рубль на дорогу. Вероятно, Маруся оказалась в трудном положении: она оставалась без работы, в результате отъезда Васильевой в Миллерово, и с Гетой на руках. Она решила последовать указаниям Васильевой, привела Гету в магазин игрушек и (по одной версии событий) затерялась в толпе. (По другой версии, Гета осталась там сознательно и не возражала, «потому что мать в напутствие сказала няньке, что если Гета приедет обратно, то мать ее задушит или отравит».) Четыре дня спустя Гету привели в 22 отделение милиции, грязную и оборванную. «Девочка рассказала: паспорта у нее нет, мама живет в Бежице, что такое папа — она не знает, и что она хочет есть». При ней нашли записку карандашом: «Дета Каштанова, пяти лет. Отец — инженер, проживает в 11-м проезде Марьиной Рощи, в д. 30, в кв. 2. Выгнал девочку на улицу. Пожалейте ее, люди добрые!»32
Проследовав по указанному в записке адресу, милиционеры попытались уговорить Каштанова взять ребенка, тот по-прежнему отказывался, и весьма эмоциональный репортаж в «Труде» присваивает ему роль главного злодея: «Под суд инженера Каштанова!» В тот же день районный прокурор возбудил против Каштанова дело по статье 158 Уголовного кодекса, и его арестовали33.
В ходе следствия обратили внимание и на Васильеву — вероятно, в результате допроса свидетелей, — и она тоже была арестована б мая. К тому моменту, когда дело дошло до суда, Васильева стала главной обвиняемой, Каштанову и Устиновой («тете Марусе») тоже вменялось в вину отсутствие заботы о ребенке и плохое обращение с ним, но в меньшей степени. В июле состоялся показательный суд в клубе Трехгорной мануфактуры, на нем выступала женщина-прокурор Нюрина, публика состояла в основном из женщин — работниц мануфактуры. Нюрина сначала потребовала для Васильевой наказания в виде трех лет лишения свободы, но потом «ввиду болезни Васильевой дело о ней было выделено», и в тот раз она приговора не получила. Каштанова приговорили к шести месяцам лишения свободы и обязали платить 125 руб. в месяц (более трети его заработка) бабушке Геты, которой снова пришлось стать опекуном девочки. После объявления приговора работницы остались в зале, и «раздался единодушный крик: — Мало!» Прокурор Нюрина снова взяла слово и сказала, что будет ходатайствовать «о более суровом законе для алиментщиков», — разумея, естественно, мужчин34.
180
Реакция на дело Геты показывает, насколько глубоко было негодование женщин в отношении мужчин, отказывающихся брать на себя ответственность за семью. Власти, по-видимому, это хорошо понимали, о чем свидетельствует решение провести показательный процесс перед аудиторией, состоящей из женщин-работниц, и с прокурором-женщиной. Приблизительно в то же время в одном ленинградском издательстве состоялось пропагандистское мероприятие по гораздо менее серьезному поводу, однако с той же скрытой подоплекой. В данном случае о плохом обращении с ребенком речь не шла, а оказавшаяся в центре внимания семья была явно обеспеченной и даже просвещенной. Мероприятие представляло собой отчет коммуниста Жаренова (очевидно, одного из работников издательства) перед собранием о том, «как он воспитывает своих детей». В протоколе собрания отмечены в основном недостатки:
«—Я должен признаться, — говорит Жаренов, — что до сих пор очень мало уделял внимания воспитанию своих детей. Особенно остро я почувствовал это сейчас, когда рассказываю товарищам о себе, как об отце-коммунисте. В нашей семье до сих пор дело было поставлено так, что воспитанием детей занималась только одна жена и я почти не вникал в это дело».
Аудитория подхватила заданный тон и потребовала дальнейшей «самокритики»:
«Они спрашивали: "Пионерка ли дочь?" "Видит ли ребенок в семье пьяных?" "Сквернословят ли родители в присутствии детей?" "Есть ли у ребенка отдельная посуда?" "С кем общаются ваши дети?" "Кто их лучшие друзья?" "Какие оценки дети получили во второй четверти?" и т.д.».
Товарищ Жаренов оказался не способен ответить на эти вопросы: «Он не знал, как его дети учатся в школе, что делают на улице». В результате «выступавшие в прениях резко критиковали коммуниста Жаренова за то, что он плохо воспитывает своих детей». Странно в этой истории то, что жену Жаренова (присутствовавшую на собрании вместе с дочерью Лидой), судя по протоколу, не критиковали и даже почти не упоминали. Возможно, ее ответственность за недостатки в воспитании детей подразумевалась без слов, но вернее будет усмотреть в этом заведомую установку собрания на то, что именно мужчины, а не женщины чаще всего плохо заботятся о своих детях и должны исправиться. О жене Жаренова вскользь упоминалось только в счастливом финале собрания, когда «товарищ Жаренов вместе со своей семьей включился в конкурс на лучшее воспитание детей»35.
Беспризорные дети и малолетние правонарушители
Одну из крупнейших социальных проблем, связанных с развалом семьи, представляли беспризорники и малолетние хулиганы.
181
Бездомные дети — осиротевшие, брошенные родителями, сбежавшие из дому — сбивались в шайки, изворачивались, как могли, добывая пропитание в городах и на вокзалах, катались по железным дорогам. После гражданской войны в стране были сотни тысяч таких детей, и на протяжении 1920-х гг. не прекращались усилия поместить их в детские дома и дать им образование. К концу десятилетия острота проблемы стала ослабевать, отчасти потому, что дети выросли. Но затем последовали коллективизация, раскулачивание, голод в деревне, и появилась новая армия беспризорников — детей кулаков, детей, у которых родители умерли от голода или затерялись в городах36.
Сеть детских учреждений — приемники-распределители детей, подобранных на улице, комиссии по делам несовершеннолетних, детские дома, колонии для малолетних правонарушителей типа макаренковской — были перегружены сверх всякой меры. Деревня часто отказывалась от традиционной практики попечения о сиротах, отчасти из-за несмываемого пятна, лежащего на кулацких детях: «Ребенка, у которого умерли родители, сельсовет немедленно направляет в город или в ближайший детдом». Сельские власти очищали свои районы от малолетних нищих и бродяг, выдавая им «справки о бродяжничестве и нищенстве» и отвозя в ближайшие города и на железнодорожные станции. Администрация маленьких городков зачастую поступала также, насильно сажая брошенных детей в поезда, идущие в крупные города37.
Усложняло ситуацию еще и то, что сами родители, из-за нищеты или переезжая с места на место, нередко временно сдавали своих детей в детский дом. Этот обычай восходил еще к эпохе гражданской войны (как описано в известном романе Ф.Гладкова «Цемент», где героиня Даша оставляет ребенка в детдоме, там случается пожар, и ребенок погибает) и, по-видимому, стал широко распространенной практикой. Последствия бывали разные. Двум истощенным от недоедания детям раскулаченных родителей, которые в порыве отчаяния оставили их на пороге детского дома, детдом спас жизнь; в материальном отношении им там жилось лучше, чем в семье, которая в конце концов забрала их обратно. Для другого ребенка, росшего в сибирском детдоме, после того как его семья бежала в 1921 г. из голодающего Поволжья, все также сложилось хорошо; мать не стала забирать его, но ему удалось сохранить связь с ней и со своими братьями и сестрами и получить образование. Однако случались и трагедии. Сибирский рабочий отдал своих маленьких детей в барнаульский детский дом после смерти жены, а когда пришел забрать их, выяснилось, что один умер, а другой исчез в неизвестном направлении — вероятно, был отправлен в колхоз, но никто не знал, в какой38.
В первой половине 1930-х гг. все большую проблему стала представлять преступность несовершеннолетних, от карманных краж до хулиганства. Однако до 1935 г. закон довольно снисходительно относился к несовершеннолетним: например, максималь
182
ное наказание за хулиганство предусматривало два года лишения свободы, причем малолетним правонарушителям предпочитали давать условные сроки39. Органы, имеющие дело с несовершеннолетними преступниками, концентрировали свое внимание на семейных обстоятельствах и на том, как их улучшить. Но внезапная вспышка немотивированного насилия, включая убийства, на городских улицах в 1935 г., причем главными действующими лицами актов насилия выступали несовершеннолетние, дискредитировала этот «либеральный» подход.
К.Е.Ворошилов, член Политбюро и нарком обороны, забил тревогу. Цитируя сообщения советских газет о серии убийств и налетов, совершенных в Москве двумя шестнадцатилетними подростками, он заявил, что на учете у московских властей состоят «до 3000 злостных хулиганов-подростков, из которых около 800 бесспорных бандитов, способных на все». Порицая мягкость, проявляемую судами в отношении малолетних хулиганов, он предложил, чтобы сделать столичные улицы снова безопасными, поручить НКВД немедленно очистить Москву не только от беспризорных подростков, но и от правонарушителей, отбившихся от рук родителей. «Я не понимаю, почему этих мерзавцев не расстрелять, — закончил Ворошилов. — Неужели нужно ждать, пока они вырастут еще в больших разбойников?»40
Чувства Ворошилова полностью разделял Сталин, который, как говорят, был главным автором постановления Политбюро от
7 апреля 1935 г. «О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних», устанавливавшего для несовершеннолетних, достигших 12-летнего возраста, за насильственные преступления такую же ответственность, как для взрослых41. За этим постановлением последовал закон с оптимистическим названием «О ликвидации детской беспризорности и безнадзорности», расширявший участие НКВД в судьбе бездомных детей и малолетних правонарушителей и представляющий собой попытку ускорить процесс удаления их с улиц и помещения в соответствующие учреждения.
8 законе также делалась попытка защитить сирот от злоупотреблений опекунов (в особенности от незаконного присвоения жилплощади и имущества, оставшихся после смерти родителей) и давались милиции полномочия налагать на родителей штраф в размере до 200 руб. за «озорство и уличное хулиганство детей». Для родителей, не присматривающих за детьми должным образом, теперь существовал риск, что государство отберет у них детей и поместит в детский дом, а их заставят платить за содержание42.
ЗАКОН ОБ АБОРТАХ
Должен быть закон, который заставит мужчин серьезно относиться к браку, писал армянский колхозник (мужчина) Калини
183
ну. Нельзя разрешать им разводиться и оставлять детей сиротами43.
Так думали многие в Советском Союзе, в середине 1930-х гг. так думала и власть. В мае 1936 г. правительство издало проект закона об укреплении семьи, одним из самых одиозных аспектов которого было запрещение абортов. Это явилось ударом для многих партийцев и представителей интеллигенции, поскольку отмена запретов времен царизма являлась одной из самых ярких черт прежнего советского «освободительного» законодательства. Удивлял и способ действий правительства: вместо того чтобы издать закон обычным порядком, оно опубликовало проект для общенародного обсуждения44.
Проект закона касался четырех основных вопросов: об абортах, разводах, алиментах на детей и пособиях многодетным матерям. Предлагалось запретить аборты, за исключением случаев, когда существует угроза жизни или здоровью матери, а также наказывать врачей, производящих аборты, и лиц, принуждающих женщин делать аборт, лишением свободы до двух лет. Сами женщины должны были «подвергаться общественному порицанию» — т.е. выносить позор публичного обсуждения и критики их поведения, как правило, на работе — и наказываться штрафом за повторные нарушения закона. Получение развода затруднялось в результате требования, чтобы на слушании дела о разводе в суде присутствовали обе стороны, и повышения платы за регистрацию развода до 50 руб. за первый развод, 150 руб. — за второй и 300 руб. — за каждый последующий. Размеры алиментов повышались до одной трети заработка отсутствующего родителя на одного ребенка, половины — на двух и 60 % — на трех и более детей; санкция за неуплату алиментов увеличивалась до двух лет лишения свободы. И наконец, — матери с семью детьми должны были получать пособие в размере до 2000 руб. в год (действительно значительная сумма) в течение пяти лет, с доплатой за каждого последующего ребенка до одиннадцатого включительно (до суммы в 5000 руб.).
Поскольку обсуждавшийся проект, по всей видимости, представлял позицию правительства по вопросам семьи, для свободного выражения мнений существовали совершенно очевидные препятствия. Сообщалось, что обсуждения на предприятиях и в организациях порой проходят формально и непродуктивно, присутствующие рассматривают их как некую повинность: на фабрике «Красная швея», например, «на общефабричном митинге не выступил, кроме чтеца проекта, ни один человек», а по крайней мере один из тех, кто хранил молчание, как обнаружил репортер, относился к закону резко отрицательно. Но не всегда критики были столь сдержанны. В материалах газеты «Труд», освещающих дискуссию, развернувшуюся главным образом по вопросу об абортах, встречается ряд разных мнений, как позитивных, так и негативных, хотя дебаты неизменно сопровождаются редакцион
184
ными статьями, в которых проводится твердая линия против абортов, в первую очередь по причине вреда, наносимого женскому здоровью и способности вынашивать детей45.
Трудно представить вещи столь несхожие, как советские дебаты об абортах 1930-х гг. и споры, идущие в настоящее время в Америке. В советских дебатах о «праве плода на жизнь» речь вообще не шла, и лишь вскользь упоминалось о праве женщины на контроль над собственным телом. Все участники дискуссий в городах исходили из убеждения, что любая здравомыслящая женщина, естественно, хочет иметь детей (хотя мужчины и некоторые молодые, безответственные женщины могут считать иначе). Главный вопрос для участников советских дебатов заключался в том, как быть с женщинами, материальное положение которых настолько плохо, что они считают себя вынужденными отказаться от радостей материнства: следует или не следует разрешить им делать аборты? Эти дебаты были практически лишены философского аспекта и имели мало отношения к идеологии. Центральной темой дискуссий оказались проблемы с жильем и здравоохранением в СССР46.
Одна женщина сказала репортеру, что пойдет «буквально на все, чтобы не иметь второго ребенка» и «готова на аборт в любых условиях», хотя у нее есть муж и зарабатывает она хорошо. Причины этому — проблемы со здоровьем у первого ребенка, требующие неусыпного внимания, и плохие жилищные условия: «Моя семья живет в комнате в 30 метров вместе с другой семьей. Имею я право позволить себе роскошь завести в таких условиях второго ребенка? Я считаю, что нет». Другие женщины (и даже один случайно затесавшийся мужчина) писали в газеты письма с такими же аргументами. «Я живу с тремя детьми в 12-метровой комнате, — писала женщина-бухгалтер из Москвы. — И как ни велико мое желание иметь четвертого ребенка, не могу позволить себе этого». Аборты нужно запретить, но только частично, утверждал ленинградский инженер (мужчина): следует принимать индивидуальное решение по каждому отдельному случаю, после обследования «авторитетной комиссией» материальных и жилищных условий беременной женщины47.
Почти все участники дискуссии соглашались, по крайней мере на словах, что разрешать аборты следует в ограниченных пределах. Некоторые предлагали безоговорочно запретить аборты бездетным женщинам, тогда как для женщин, имеющих детей, должны быть более снисходительные правила. Другие предлагали сделать целый ряд исключений: для женщин с тремя-четырьмя детьми, для молодых женщин, желающих завершить свое образование, для женщин старше сорока. Часто высказывалось предположение, что запрет легальных абортов приведет к росту числа подпольных абортов «и тем самым числа искалеченных женщин»48.
185
Решительнее всего выступали в поддержку запрета на аборты женщины, сделавшие когда-то аборт, после которого у них ухудшилось здоровье или появились трудности с вынашиванием детей.
«Мне 39 лет. Но только вчера у меня родился первый ребенок. Много лет назад я сделала себе аборт. И вот последствия. Два раза была беременной, а доносить не могла. Ухудшившееся после аборта здоровье мешало правильному течению беременности. Как горячо я хотела ребенка! Как проклинала я себя и того врача, который согласился сделать мне аборт»49.
Что касается положений закона о разводе, многие женщины выражали одобрение по поводу их карательного уклона, в частности, по поводу повышения платы за регистрацию развода (затрагивающего, по их мнению, в первую очередь мужчин) и более сурового наказания для отцов, не платящих алименты на детей. «Вот уже 5 лет, как мой муж бросил семью и не платит алиментов на содержание детей, — говорила работница-стахановка. — Теперь он уже не отвертится. Новый закон заставит таких отцов заботиться о детях»50.
Некоторые мужчины возражали против введения высокой платы за регистрацию развода, утверждая, что тогда «развод превратится в роскошь, доступную только высокооплачиваемым категориям работников». Но другие поддерживали эту меру. Во время обсуждения проекта закона на московском электрозаводе один рабочий предложил утроить расценки, так чтобы первый развод стоил 200 руб., а третий — тысячу. «Многоженцев надо судить, как преступников», — сказал другой рабочий. Однако тот же самый человек предложил подходить к каждому разводу индивидуально, подразумевая, что платить за развод должна только «виновная» сторона. Еще один рабочий прямо выразил эту точку зрения, заявив, что специальный суд должен устанавливать, кто виновен в развале брака, и виновная сторона должна оплачивать регистрацию развода51.
В проекте закона предлагался чрезвычайно большой размер алиментов — до 60 % от заработка. Естественно, это встревожило многих мужчин. Служащий из Воронежа писал:
«Что, если мужчина женился второй раз и имеет детей от второго брака? Значит, вторая семья будет жить на 40 % его зарплаты. Почему дети от второго брака должны быть в худших условиях? По моему мнению, размер алиментов не должен превышать половины заработка плательщика»52.
Тревожил этот вопрос и женщин, вышедших замуж за мужчин с детьми от первого брака (они, по-видимому, составляли довольно многочисленную группу). Одна из них писала, что «жена во втором браке находится в исключительно тяжелом материальном положении», особенно если у нее самой несколько детей. Такие жены, добавляла она, должны иметь право сделать аборт53.
Несмотря на публикацию множества положительных откликов, после чтения материалов дискуссии остается впечатление, что
186
многих городских женщин (пожалуй, большинство) перспектива запрещения абортов привела в ужас. Реакция на другие аспекты была более позитивной, хотя некоторых смущал большой размер алиментов, предложенный в проекте закона, и даже те, кто поддерживал это положение, сомневались в его осуществимости на практике. Ужесточение процедуры развода встретило поддержку; имеются также признаки того, что некоторые участники обсуждения приветствовали бы упразднение «свободного брака». (Фактически он был упразднен только в 1944 г., наряду с введением весьма существенных ограничений свободы разводов54.)
После месяца обсуждения 27 мая 1936 г. вступило в силу постановление об абортах. В основном оно повторяло проект, свидетельствуя о том, что очевидное неприятие идеи тотального запрета на аборты в обществе, особенно среди женщин, не было принято во внимание. Из всех предложенных к статье о запрещении абортов исключений принято было только одно (кроме первоначально содержавшегося в тексте исключения в случае «угрозы жизни и здоровью женщины») — для женщин с наследственными заболеваниями. Правда, была сделана одна существенная уступка, главным образом в пользу мужчин: размер алиментов был понижен с одной трети (как в проекте) до одной четверти заработка на одного ребенка, с половины до одной трети — на двух детей и с 60% до 50% на трех и более детей55.
Объявление абортов вне закона весьма существенно сказалось на жизни женщин. Оно проводилось в жизнь достаточно жестко и заметно повлияло на городскую рождаемость, остановив ее снижение и повысив показатель рождаемости с 25 младенцев на 1000 чел. в 1935 г. до почти 31 младенца на 1000 чел. в 1940 г. Поскольку жилищные условия за этот период не улучшились, связанные с этим процессом страдания и тяготы должны были быть очень велики. Многие женщины прибегали к нелегальным абортам, но это было опасно как с медицинской точки зрения, так и с точки зрения закона. Газеты регулярно печатали короткие заметки о судах над врачами и неквалифицированными знахарками, производившими аборты, а также над теми, кто принуждал женщин сделать аборт (обычно это были их мужья). По закону сами женщины должны были подвергаться общественному порицанию, а не уголовному преследованию, но некоторые мемуаристы утверждают, что женщин за аборт сажали в тюрьму. Возможно, в их памяти просто слились эпоха 1930-х гг. и более суровый послевоенный период, однако по крайней мере одно газетное сообщение, кажется, подтверждает их слова56.
Пособия многодетным матерям
Пособия матерям в ходе общенародного обсуждения (по крайней мере судя по его опубликованным материалам) не являлись
187
темой оживленной дискуссии, возможно, потому, что люди, любящие высказывать свое мнение по общественно-политическим вопросам, — это не те, у кого семеро и больше детей. Большинство комментировавших эту статью предлагали снизить число детей, необходимое для получения пособия, ибо, как сказал рабочий московского электрозавода, «если в семье работает только один человек... трудно вырастить пятерых или шестерых детей без помощи государства»57. Это одно из предложений по проекту, которое было включено в окончательный текст закона (хотя и в менее радикальной форме, чем обычно предлагалось), — минимальное количество детей, необходимое для получения пособия по многодетности, было снижено с семи до шести человек.
Только после принятия закона данный его аспект действительно привлек внимание, но иного рода, чем положение о запрещении абортов: здесь речь шла о правах и льготах, и женщины по всему Советскому Союзу стали думать, как бы получить свое. Через месяц после того, как закон был принят, начальник Московского отдела загс с гордостью рассказывал в печати, что в Московской области уже получено более 4000 заявлений на выплату пособия. 2730 семей, подавших заявление, имели по восемь детей, 1032 — по девять —десять, 160 — более десяти. Рекорд поставила одна мать из Шаховского района, у которой было пятнадцать детей58.
Архивы свидетельствуют о том, какой живой интерес вызывали пособия, выплачиваемые матерям: они полны писем от женщин (и даже некоторых мужчин), спрашивающих, имеют ли они право на пособие. Составители и аппаратчики, ответственные за исполнение закона, очевидно, мало задумывались над различными нюансами этого вопроса, но для отдельных граждан как раз они-то и имели решающее значение. Обязательно ли иметь шестерых живых детей, чтобы получать пособие? (Ответ на этот часто встречающийся вопрос был положительным.) Считаются ли приемные дети? Пасынки и падчерицы? Дети иностранных граждан? (Ответ отрицательный.) Может ли получать пособие многодетный отец, если мать умерла? (Ответ отрицательный59.)
Среди наиболее сложных проблем — связанные с гражданскими правами. На запрос местного совета от 16 октября 1936 г., имеют ли право на пособие семьи лишенцев, центр не ответил. На вопрос, могут ли получать пособие женщины, мужья которых сидят в тюрьме, был дан ответ, что могут, если муж осужден за уголовное преступление и должен скоро выйти на свободу. Этот любопытный ответ подводит нас к одному из самых странных побочных последствий закона — аппаратному диспуту времен Большого Террора о том, имеют ли право на пособие жены врагов народа, которым посчастливилось иметь много детей. В октябре 1937 г. Наркомат финансов издал секретную инструкцию не выплачивать больше пособие по многодетности женщинам, мужья которых разоблачены как враги народа. Однако Генеральный
188
прокурор Вышинский заявил протест, указав, что финансовое ведомство, отдавая подобное распоряжение, превысило свои полномочия60.
Неясно, как разрешилось это дело и разрешилось ли вообще. Однако, как это ни удивительно, действительно были жены врагов народа, пытавшиеся получить пособие. В июне 1938 г. армянская крестьянка прислала просьбу Калинину:
«Имею 7 детей. Мой муж арестован и приговорен к расстрелу с конфискацией имущества. После ареста мужа меня исключили из колхоза. Мои дети голодают. За 1938 г. пособие по многосемейности мне не дали, ссылаясь на арест мужа. Прошу смягчить наказание мужа и отменить конфискацию нашего имущества»61.
Письмо осталось без ответа.
ДВИЖЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННИЦ
В первые полтора десятилетия после революции звание «жены» почти что не считалось заслуживающим упоминания. Эмансипированная женщина, представляясь, называла не мужа, а место своей работы и род деятельности вне дома. Образованные женщины-революционерки презирали домашний труд и склонны были считать воспитание детей скорее общественной, чем семейной обязанностью. Заботиться прежде всего о доме и семье было «мещанством». Хотя домохозяйки имели избирательные права, к ним часто относились как к гражданам второго сорта. «Иногда мне казалось, что нас, домашних хозяек, даже не считают людьми...» — жаловалась одна женщина. Другая писала:
«Во всех документах у меня написано — домохозяйка. Вот уже десять лет, с тех пор, как я кончила школу и вышла замуж, мне всегда приходится заявлять об этом многозначительном занятии. На выборах Советов я, здоровая молодая женщина, сидела вместе со стариками и инвалидами-пенсионерами. Ведь я неорганизованное население»62.
В придачу к страданиям из-за своего приниженного положения как «домохозяек» жены высокопоставленных руководителей промышленности часто томились скукой, особенно когда их мужей назначали на новые заводы и жить приходилось в глуши, без всяких удобств и развлечений. В небольшом сборнике автобиографий, выпущенном несколькими такими женами (в основном с металлургических комбинатов на юге), они описывали, как пуста была их жизнь до начала движения общественниц: единственные события — посещения парикмахера, вечеринки, на которых все время одни и те же лица и не о чем говорить. Время тянулось для жен бесконечно, и они часто ссорились с мужьями из-за того, что те вечно заняты своей работой. Женщины из среды дореволюционной интеллигенции — каких все еще было много среди жен инженеров — особенно страдали от одиночества и ок
189
ружающего их бескультурья, тем более что мужья-то завязывали близкие отношения с коммунистами, работавшими вместе с ними. Одна из женщин вспоминала, какая досада охватила ее, когда она обнаружила, что муж умеет находить общий язык с управленцами-коммунистами, а она — нет:
«Чем больше он проводил время на заводе, чем больше участвовал в стройке, тем дальше и дальше уходил от меня. У него появились свои знакомые. Это были не только инженеры. Дома у нас начали бывать хозяйственники, партийные работники... Еще в детстве меня учили занимать гостей. Когда-то я владела этим искусством мастерски. Теперь оказалось, что мало уметь говорить за столом, надо знать о чем говорить... Как-то, во время попытки поддержать разговор, я взглянула на мужа и осеклась. Его глаза выражали страшную жалость и беспокойство»63.
Для таких женщин, стремящихся найти себе занятие и хоть какой-то способ установить связь с новым советским обществом, движение общественниц оказалось подарком судьбы. Это движение, получившее название благодаря своему журналу «Общественница», зародилось в тяжелой промышленности, под патронажем наркома Серго Орджоникидзе, и поднялось на союзный уровень в мае 1936 г., когда в Кремле состоялось «всесоюзное совещание жен хозяйственников и инженерно-технических работников тяжелой промышленности». Сталин, Орджоникидзе, Ворошилов и другие руководители присутствовали на совещании, милостиво принимая от делегаток подарки и пышные славословия. Вскоре подобным же образом сорганизовались жены армейских командиров и администрации железных дорог64.
Одной из проблем, с которой сталкивались в прошлом домохозяйки, желавшие объединиться, было отсутствие подходящего организационного принципа. «Уличные комитеты», мобилизовавшие женщин по месту жительства, успеха не имели. Великим открытием движения общественниц стал тот факт, что жены, как и все остальные члены советского общества, могут быть организованы по месту работы — в данном случае по месту работы мужа. Не только место работы, но и должность мужа имела важнейшее значение во внутренней структуре движения: любое местное отделение движения в промышленности обычно возглавлялось женой директора предприятия.
Именно на общественниц возлагалась задача сделать более «культурными» общество в целом и места, где работали их мужья, в частности. Согласно одному рассказу, все движение началось после того, как Орджоникидзе, совершая поездку по Уралу, особо отметил сквер, который жена местного руководителя промышленности Клавдия Суровцева засадила цветами и кустами. От жен требовалось обставлять рабочие общежития и бараки, организовывать детские сады, ясли, летние лагеря и санатории, курсы ликбеза, библиотеки и общественные бани, инспекти
190
ровать заводские столовые, сажать деревья и вообще делать все возможное, чтобы улучшить жизнь на предприятиях, где работали их мужья. Их труд обычно не оплачивался, а финансирование их проектов осуществлялось (как правило, негласно) по принципу своего рода домашнего блата: муж-директор выделял средства из фонда предприятия65.
Общественницы старались также делать все возможное, чтобы улучшить собственную жизнь, которая в далекой глуши на стройках, в железнодорожных депо, военных гарнизонах зачастую была весьма унылой. В Магнитогорске общественницы (возглавляемые женой директора Марией Завенягиной) устроили в местном театре «культурное» кафе и выступали в роли меценаток. На заводе «Красный Профинтерн» они создали ателье мод. В Кривом Роге — пошивочную мастерскую, где работницы могли купить платье за 7 —8 рублей, а затем еще и более фешенебельное ателье для представительниц элиты, где платья стоили от 40 до 100 рублей66.
Добрая половина того, что делали общественницы, напоминала благотворительность женщин из высших кругов общества при старом режиме. Кстати, некоторые из общественниц действительно до революции занимались благотворительностью. Конечно, такая аналогия решительно отвергалась представительницами движения, хотя старая большевичка Н.К.Крупская (вдова Ленина) на учредительном совещании была близка к тому, чтобы провести ее. «Мы не занимаемся благотворительностью. Мы проявляем общественную активность», — с жаром настаивал журнал движения67.
Однако великосветская традиция «благотворительных балов», присущая филантропии «буржуазного» общества, явно не была чужда ее советскому варианту. Магнитогорские общественницы организовывали костюмированные балы, куда пускали только по приглашениям, исключая тем самым присутствие «нежелательных элементов». Кроме того, и местные и всесоюзное отделения движения всячески старались поддерживать тесные отношения с политической верхушкой, зачастую обращаясь к ее представителям в самом прочувствованном и льстивом тоне. Как свидетельствует дневник Галины Штанге, одной из главных забот общественниц был выбор изысканных даров своим политическим патронам, таким как, например, нарком путей сообщения Л.М.Каганович. В Ленинграде швеи фабрики «Работница» жаловались в комитет партии, что жен местных хозяйственников интересуют только почетные награды и реклама и они тратят государственные деньги и время работниц, заставляя последних вышивать портрет товарища Сталина на кавалерийском параде, который собираются подарить вождю. Все работницы возмущены тем, как «жены» эксплуатируют их, чтобы прославиться самим, говорилось в письме68.
Как показывает это письмо, движение общественниц имело четко определенную классовую базу: это была форма организации именно жен представителей элиты, а не простых работниц. Великосветские замашки общественниц порой раздражали руководите
191
лей-коммунистов и рабочих. Даже внутри движения иногда слышались признания, что отношения жен с подчиненными их мужей оставляют желать лучшего, потому что они «держат себя с товарищами надменно и разговаривают в начальническом тоне». Вступление в ряды общественниц жен рабочих-стахановцев не изменило сколько-нибудь существенно ни элитарного характера движения, ни отношения к нему в народе69.
Тем не менее, движение общественниц представляло для многих его участниц важный опыт социализации в советском обществе. Выше цитировались слова женщины, муж которой раньше со «страшной жалостью и беспокойством» наблюдал за ее попытками занимать гостей-коммунистов. Теперь ей было о чем с ними говорить, и с мужем нашлись общие интересы. И она, и другие общественницы приобщились также к специфическим советским ритуалам, что прежде было им недоступно из-за отсутствия контактов с советской профессионально-деловой средой. Дневник Галины Штанге, жены инженера-путейца, повествует о том, как она все ближе знакомилась с миром заседаний, совещаний, фотографий для газет и даже командировок в другие города, и ясно показывает, что эти ритуалы служили для нее источником особенного наслаждения, чувства удовлетворения и самоуважения. Собрания и другие официальные встречи общественниц проводились (так же как в комсомольской, пионерской и других общественных организациях) в строгом соответствии с советской процедурой «настоящих» деловых совещаний. Вот как Галина Штанге рассказывает об одном из своих официальных визитов в качестве представительницы движения общественниц:
«Комната... была украшена цветами и транспарантами. Посреди комнаты стоял стол, покрытый красной скатертью. Весь Женсовет, плюс стенографистки, уже был здесь и ждал нас... Меня посадили в центр стола, и мы сфотографировались... Потом активистки из каждой бригады отчитывались о своей работе»70.
Одной из главных тем, пропагандировавшихся движением общественниц, была обязанность жены обеспечить комфортабельный, благоустроенный быт своему мужу. «Став общественницами, эти женщины не перестали быть женами и матерями», — сказала одна делегатка на совещании жен красноармейцев, и этот мотив то и дело подчеркивался, особенно на ранних этапах движения. Идеалом представлялась женщина вроде жены профессора Якунина, которая, являясь членом Московского областного совета жен ученых, не позволяла новым общественным обязанностям мешать ее основному призванию — служить поддержкой и опорой мужу:
«Ни широкие и серьезные дела, ни пухлый портфель, ни бесчисленные телефонные звонки не дают повода профессору Якунину жаловаться на невнимание жены к дому. В комнате ее — образцовый порядок и теплый, женский уют. По-прежнему она сама и одна управляется со всем своим хозяйством, по-прежнему, приходя домой, муж встречает приветливую, внимательную жену»71.
192
Правда, в реальной жизни сочетать одно с другим было нелегко. «Н.В.» — жена магнитогорского инженера — положила начало оживленной дискуссии, прислав в «Общественницу» письмо, в котором спрашивала, как ей примирить требования супруга, чтобы она сидела дома, смотрела за ребенком и, в первую очередь, за ним самим — была его «секретарем, советчиком, нянькой, утешительницей», с ее собственным ощущением, что полученное ею образование пропадает впустую и все волнующие события в стране проходят мимо нее72.
Читатели реагировали по-разному. Одни резко критиковали мужа. Кому-то из читательниц он напоминал «барина, который не уснет, если ему крепостной не почешет пяток», и она советовала Н.В. как можно скорее освободиться от такого удушающего, эксплуататорского брака. Другая участница дискуссии считала, что, если Н.В. займется общественной деятельностью, муж отреагирует лучше, чем она опасается, и приводила в пример собственного мужа, научившегося, когда она пошла работать, ходить по магазинам, готовить и убирать — и все это без всякого ущерба для их отношений («если они и изменились, то только к лучшему: мы стали ближе, у нас появилось больше общего»). По вопросу о том, что следует делать Н.В., если она решит освободиться, — пойти работать или просто стать активисткой движения общественниц — мнения читателей разделились73.
Одна из самых любопытных черт движения — его неоднозначное, порой даже неодобрительное отношение к женскому труду ради заработка. Ведь это было десятилетие, когда миллионы женщин шли работать и их в этом всячески поощряли. Режим делал все возможное, чтобы повысить число женщин в вузах, в рядах специалистов и (с меньшим успехом) выдвинуть женщин на административные посты. Женщин в СССР приучали к мысли, что они должны делать карьеру. Как сообщала респондентка Гарвардского проекта, «на собраниях и лекциях постоянно твердили, что женщины с мужчинами должны быть полностью равны, что женщины могут быть летчиками, инженерами-кораблестроителями и всем тем, чем могут быть мужчины»74.
Когда дело касалось «отсталых» групп, например крестьян или жителей Средней Азии, режим всячески поощрял женщин отстаивать свои права в борьбе против угнетателей — отцов и мужей; поэтому вопрос о «долге жены» не принадлежал к числу тем, широко освещавшихся советской пропагандой (помимо движения общественниц). Собственно, даже журнал «Общественница» признавал, что в низших слоях общества у мужчин столь непросвещенные взгляды, что вопрос о женской эмансипации по-прежнему стоит на первом месте, и с почтительным сочувствием описывал тяжелую жизнь женщин из рабочей среды, вынужденных бороться с деспотичными, дающими волю рукам мужьями. Все это лишний раз подчеркивает элитарный характер движения общественниц и свидетельствует о том, что основные пропаганди
7 — 788
193
руемые им идеи и взгляды по меньшей мере настолько же исходили от самих жен представителей элиты, насколько и от режима.
Так или иначе, к 1939 г. движение общественниц перестало делать упор на домашний труд и сосредоточилось на теме обучения женщин мужским профессиям и поступления их на работу. Такой поворот в равной мере был результатом внутреннего развития движения и реакцией на угрозу войны и вероятность того, что мужчин скоро призовут в армию. Журнал «Общественница» предлагал вниманию читателей множество рассказов об отважных, передовых женщинах, добившихся высоких достижений в традиционно «мужских» профессиях и видах деятельности: капитане корабля Анне Щетининой, экипаже летчиц под командой Полины Осипенко, о бесстрашных автомобилистках — участницах дальнего автопробега по маршруту Москва — Аральское море — Малые Каракумы — Москва. В армейском отделении движения общественниц особой популярностью пользовалось укрепление тела с помощью лыжного и велосипедного спорта, дальних походов. Не отставали от них и общественницы Кузнецкого металлургического комбината: одиннадцать из них отправились в поход в противогазах под девизом «Будь готов к противохимической защите»75.
Участницы движения учились стрелять, водить грузовик, летать на самолетах. Они ходили на курсы «шоферов, связистов, стенографисток, бухгалтеров». Поначалу это обычно подавалось как способ сделаться достойными партнерами своих мужей, но вскоре превратилось в самоцель, тесно связанную с подготовкой к войне. Еще в 1936 г. 60 жен инженеров в Горьком учились водить машину «с тем, чтобы в нужный для родины момент по-боевому сесть за руль». В 1937 г. Каганович (по свидетельству дневника Галины Штанге) объяснял женам транспортников, «как необходимо нам разбираться в международном положении и быть готовыми в любой момент заменить наших мужей, братьев и сыновей, если они уйдут на фронт». К 1939 г. тема готовности занять место мужчин, вместе с пламенными призывами к матерям и женам будущих солдат, стала для движения общественниц центральным пропагандистским мотивом76.
В 1938 г. почти все материалы «Общественницы» были выдержаны в таком духе, словно общественная деятельность для жен — необходимый подготовительный этап на пути к дальнейшему образованию или выдвижению на административную работу — своего рода «рабфак» для жен элиты. Советы общественниц добивались у администрации поддержки для различных курсов, которые давали бы женщинам некоторые профессиональные навыки и тем самым — возможность пойти работать. Редакционная статья в «Общественнице» под заголовком «Боевые задачи общественниц» осуждала руководителей предприятий, не желающих назначать женщин-общественниц на ответственные административные посты, а также самих лидеров движения, которые «...сузили его размах, не подготовляли перехода общественниц на постоянную практи
194
ческую работу. Надо понять, что женщина, поработавшая, скажем, два года как общественница, прошла хорошую учебу, равную, примерно, году политической учебы, и что опыт, приобретенный на общественной работе, сильно поможет ей в практической деятельности»77.
Если выдвижение женщин все же имело место в действительности, оно могло привести к конфликту с мужьями и с концепцией долга жены, отстаивавшейся «Общественницей» на раннем этапе движения. Например, Клавдию Суровцеву, первого общественного озеленителя, отмеченного Орджоникидзе еще где-то в 1934 — 1935 гг., оно заставило расстаться с мужем. Общественное признание, заслуженное ею в результате осуществления озеленительного проекта, разрушило их брак; муж был крайне недоволен, когда она в 1936 г. поехала в Москву на совещание в Кремле («как и многие, он вблизи терял перспективу»). На этом совещании Клавдия взяла на себя обязательство пойти на учебу (следуя скорее примеру стахановок, чем общественниц: в 1936 г. еще никто не заговаривал о необходимости учебы для жен-активисток). Она пообещала, «что будет учиться, станет инженером. Это будет ее благодарность стране за высокую награду — орден Трудового Красного Знамени». В 1939 г. в статье «Куда теперь?» «Общественница» поведала, что Клавдия в самом деле учится в Москве в Промакадемии. Кроме того, у нее новый муж, тоже учащийся, и отношения с ним строятся на более равноправной основе, чем с прежним супругом: «Муж приучил меня к системе. Он хороший друг и заботливый товарищ... Мы с ним на одном курсе». Показывая репортеру свои конспекты, счастливая Клавдия заявила: «Вот она, моя путевка в жизнь»78.
* * *
Между элитарными участницами движения общественниц и простыми работницами или даже женами простых рабочих существовала пропасть, и не только социальная, но также идеологическая. Для жен элиты обязанности по отношению к мужу и семье и задача устройства домашнего быта считались первостепенными, особенно на раннем этапе движения. Но женщины из низших слоев общества, которым все еще приходилось (как признавалось всеми) защищаться от произвола и угнетения непросвещенных мужей и отцов, вряд ли могли безоговорочно разделять эти идеалы. Кроме того, такие идеалы, по крайней мере потенциально, входили в противоречие с заветной экономической целью режима — увеличить численность рабочей силы, как можно шире вовлекая в ее ряды городских женщин, прежде не работавших.
Конечно, внедряя в сознание общества мысль о важном значении семейных обязанностей, режим не ограничивался исключительно, или хотя бы главным образом, кругом жен элиты. Как показал закон об абортах, рожать детей было обязанностью женщин всех социальных слоев, независимо от того, работали они или нет
195
и были ли у их семей подходящие жилищные условия; обязанностью мужей было поддерживать их материально. При этом, однако, обычно подчеркивалось, что женщины из низших слоев имеют обязанности по отношению к семье, а не к мужу. Их мужья слишком часто пренебрегали собственными семейными обязанностями, чтобы считать их подходящим объектом для чувства «долга жены» — интересное исключение составляли рабочие-стахановцы, очевидно, заслуживавшие такого же отношения, как мужья из кругов элиты79.
На всех уровнях общества, хотя особенно, конечно, на низшем, женщины принимали на себя главный удар, решая многообразные проблемы повседневной жизни в СССР, — кормили и одевали семью, обставляли и обустраивали жилище, налаживали отношения с соседями по коммуналке и т.д. В некоторых случаях эти задачи выполняла не жена и мать семейства (особенно если она была образована и работала), а бабушка или домработница; следует отметить, что, невзирая на все усилия «Общественницы», эмансипированные советские женщины младшего поколения отнюдь не питали любви к домашнему хозяйству. Тем не менее, к женщинам все больше отходила роль семейных специалистов в области потребления, хорошего вкуса, а также воспитания детей. Отсюда следовало, что они должны были уметь доставать товары, как легальным путем, так и по блату, и разбираться в их качестве.
В 1930-е гг. стали заметно тише, а то и вовсе замолчали голоса образованных женщин, имеющих профессию, работу и приверженных к идеологии женской эмансипации. Их часто было слышно и видно в 1920-е гг., особенно в связи с деятельностью женотдела ЦК (закрытого в 1930 г.); к ним относилась молодая жена Сталина Надежда Аллилуева, покончившая с собой в 1932 г. Конечно, такие женщины в описываемый период составляли меньшинство — всего около 10 % высоких административных постов были заняты женщинами, и среди членов партии их было около 15 %, — но они составляли меньшинство и в 1920-е гг. Гораздо меньшее внимание к ним в 1930-е гг. часто объясняют тем, что режим перестал поддерживать дело женщин; однако если это дело заключалось в стимулировании поступления женщин в вузы, приобретения ими профессии, в выдвижении их на ответственную административную работу, то оно не было лишено поддержки, по крайней мере на уровне риторики, хотя и не стояло в числе главных государственных приоритетов. Скорее всего, голос этой группы затих по причинам практического характера, из-за проблем и тягот повседневной жизни, бремя которых сильнее всего ощущали работающие женщины, имеющие иждивенцев. После замужества, а точнее, после рождения ребенка, у работающих женщин, как правило, не было времени на общественные дела, невзирая на идеологию. По этой же причине процент женщин в комсомоле (34 % в 1935 г.) был вдвое больше, чем в партии80.
196
7. Разговоры и те, кто их слушал
Советская власть опасалась позволять гражданам бесконтрольно выражать на людях свое мнение по вопросам государственной важности. В то же время ей чрезвычайно хотелось знать, что думает народ. С таким противоречием приходится сталкиваться всем репрессивным, авторитарным режимам. Выбор у режимов, считающих опасным существование организованной оппозиции, свободной прессы, настоящих выборов из числа нескольких кандидатов, не говоря уже о постоянно разрабатываемой на капиталистическом Западе технике опроса общественного мнения, ограничен. Советская власть могла узнать мнение общества двумя путями: из донесений спецслужб и из писем и жалоб граждан в высшие инстанции1 .
Информацию о настроениях общества НКВД собирал так же, как и всякую другую, — ее вынюхивали агенты. Из содержания донесений с мест часто видно, каким образом агент (как правило, анонимный, иногда выступающий под кодовой кличкой) добывал сведения: стоя в очереди в магазин, шатаясь по колхозному рынку, прислушиваясь к жалобам рабочих в заводской столовой, парясь в бане или беседуя с преподавателями в университете. Из этих донесений составлялись сводки, отправлявшиеся наверх, в следующую инстанцию. На их основе центральное ведомство НКВД и его областные отделы готовили свои «сводки о настроении населения», регулярно поступавшие к высшему руководству страны2.
Обычно сводки НКВД существовали для того, чтобы сообщать плохие известия — что на самом деле думают в Ленинграде о повышении цен, каковы настоящие (а не дутые) цифры промышленного производства по Свердловской области — в отличие от представляемых центру местным партийным и советским руководством победных рапортов о всенародном одобрении и выполнении плана. Тот же подход чувствуется и в сводках НКВД о настроении населения: например, если НКВД сообщал о том, как проходит обсуждение Конституции в том или ином месте, на первом плане фигурировали крамольные и еретические высказывания.
Вторым источником информации служили письма и жалобы, которые отдельные граждане писали верховным и региональным
197
политическим лидерам и в разные учреждения, такие как прокуратура, НКВД, газеты. Газеты нечасто печатали эти письма, но относились к ним серьезно. По жалобам нередко проводилось расследование, доносы брали на заметку, просьбы направляли в соответствующие инстанции. Газеты регулярно готовили обзоры читательских писем по отдельным вопросам и посылали их партийному руководству.
Большинство писем были написаны в надежде добиться какого-то конкретного действия (предоставления льготы или оказания услуги, если это была просьба; расследования — если жалоба; наказания врага — если донос). Люди писали их, потому что власти на них реагировали: как полагает Джен Гросс, один из парадоксов тоталитарного государства заключается в том, что его чрезвычайная чуткость к доносам дает отдельным гражданам возможность манипулировать им3. Однако не все авторы писем преследовали личные цели. Люди нередко писали, чтобы выразить свое мнение по общественно-политическим вопросам — и большинство даже подписывали свои письма. Мы не более, чем советские руководители того времени, можем сказать наверняка, насколько авторы таких писем представляли мнение населения в целом. По крайней мере можно утверждать, что картина общественного мнения, предстающая при чтении писем граждан, в достаточной степени соотносится с той, которую рисуют сводки НКВД о настроении населения.
С точки зрения режима, большая заслуга писем граждан заключалась в том, что они поставляли информацию об обществе в целом и недостатках в работе бюрократического аппарата в частности. В первое десятилетие после революции функцию разоблачения бюрократических и иных прегрешений на местах выполнял специальный отряд активистов-добровольцев, известных под названием рабочих и сельских корреспондентов, которые снабжали подобной информацией газеты. Селькоры еще действовали в период коллективизации, и некоторые из них даже были убиты из-за своего рвения в деле разоблачения кулаков и разложившихся администраторов в своих селах. С точки зрения местного населения, корреспонденты, конечно, зачастую считались доносчиками и предателями местной общины. М.Горький сомневался в целесообразности поощрения столь интенсивной критики местной бюрократии снизу, утверждая, что постоянное выпячивание недостатков, существующих в Советском Союзе, подрывает в народе чувство удовлетворения от достигнутой цели и бросает тень на репутацию страны в глазах остального мира. Но Сталин решительно отмел аргументы Горького, заявив, что критика — одно из важнейших средств контроля над некомпетентными, привыкшими к произволу местными чиновниками4.
Выборы в советы постоянно давали повод для сбора информации о настроении народа. Это вовсе не означает (как можно было бы предположить, если бы мы имели дело с «буржуазными» за
198
падными демократиями), что избиратели выражали свое мнение, голосуя за выбранных ими кандидатов, поскольку на данных выборах кандидат был один. Тем не менее, имели место предвыборные кампании, называвшиеся «подготовкой к выборам», в ходе которых проводились собрания, где более или менее обязательно должно было присутствовать местное население. Что говорили люди на этих собраниях на главные темы дня, а особенно — о чем они говорили между собой после, выйдя за дверь, — считалось полезной информацией и служило предметом регулярных донесений.
Каналы сообщения между простым народом и властью в Советском Союзе существовали, но, являясь неотъемлемой частью сложных процессов надзора и контроля, вряд ли они могли считаться нейтральными. Люди знали, что их могут арестовать за «антисоветские» высказывания, и потому старались либо воздерживаться от них, либо выражать такого рода мнения там, где могли не опасаться надзора со стороны государства (как они надеялись). НКВД трудно было узнать, что они думали «на самом деле», и историку сделать это не легче. Существовали, впрочем, некоторые жанры народного творчества, менее стесненные, чем официальные средства выражения мнения (хотя НКВД отслеживало и их тоже). В анекдотах, слухах, частушках, этой своеобразной области народной культуры, переворачивались с ног на голову официальные ценности и клише.
Собрания писателей, композиторов, ученых, университетских профессоров — а главным образом дискуссии, ведущиеся не для протокола в кулуарах, — также служили объектом внимания осведомителей, составлявших о них подробнейшие, почти дословные донесения. Записывались и разговоры в частных домах, за кухонным столом. Все эти донесения объединялись в сводки, которые НКВД регулярно направлял высшему партийному руководству. Примером «кухонных» донесений может служить рапорт, посвященный кончине академика И.П.Павлова, которого режим всячески лелеял, но в то же время побаивался из-за широко известной нелюбви ученого к коммунизму. Подобно хорошему репортеру из отдела светской хроники, агент НКВД, по-видимому, имел доступ в дома знаменитостей, о которых писал, и его рапорт изображает обстановку непосредственно в квартире усопшего. Там, по словам агента, царила «растерянность среди антисоветчиков» из семьи и окружения Павлова. Еще до похорон среди родных, друзей и коллег ученого разгорелись ожесточенные споры о том, что делать с его архивом и кто займет после него пост директора института. Сражение продолжалось и на похоронах, включавших церемонию отпевания на Волковом кладбище. Дочь Павлова хотела, чтобы его преемником в институте стал ученый Л.А.Орбели; остальные члены семьи были против5.
Столь же ревностно агенты освещали в своих донесениях писательские дискуссии о «формализме» (имелся в виду модернизм
199
в западном духе), проходившие весной 1936 г. Союз писателей организовал эти дискуссии, после того как «Правда», служившая рупором партийно-правительственной верхушки, разгромила оперу Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда»; в ходе дискуссий литературное сообщество должно было усвоить новые руководящие установки, перевести их на язык практических директив для широких масс и, прежде всего, решить, кого из своих членов выбрать козлами отпущения и заклеймить как «формалистов». Осведомители НКВД сообщали как о публичных дискуссиях, так и о разговорах в кулуарах. В Ленинграде, по их словам, писатели сочли задачу «сделать выводы» из статьи «Правды» о Шостаковиче затруднительной и лишенной смысла. Некоторые наивные души, вроде юмориста М.Зощенко, предлагали: «Дискуссию нужно прекратить, т.к. все мы совершенно запутались». Более искушенные пытались найти способ выразить свое удовлетворение новой антиформалистской линией Кремля, не предпринимая никаких реальных действий («Нужно устроить последнее заседание, на котором выпустить 5 — 6 хороших ораторов и выйти с честью из этой истории», — предложил К.Федин). А.Толстой полностью согласился с официальным мнением, что формализм — это плохо, признался, что сам в своих ранних произведениях был формалистом, но делал он это в такой живой и веселой манере, что скорее развлекал, а не поучал собравшихся, тем самым переводя все дело в разряд тривиальных и незначительных. «Алеша — нахал», — заметила в кулуарах писательница Ольга Форш — как оказалось, перед более широкой аудиторией, чем она думала6.
Осведомители, составлявшие эти донесения, совершенно очевидно, были своими людьми, одновременно членами писательского сообщества и агентами НКВД7. О сложностях, которые влекла за собой эта двойная роль, свидетельствует следующее донесение, посвященное московским дискуссиям о формализме. Москвичи выбрали жертвенным ягненком молодого, малоизвестного писателя Л.И.Добычина, автора пьесы «Город Н.». Некоторых беспокоило, как подействует столь резкая критика на Добычина; других — как она подействует на них самих. Добычин действительно был совершенно разбит; он признался в этом своему другу — оказавшемуся агентом НКВД по кличке «Морской». Морской выслушал его и сообщил куда следует об угрозах Добычина покончить с собой и безумных заявлениях, что он немедленно покинет Ленинград и навсегда откажется от писательского призвания. Затем (по словам Морского) Добычин исчез, оставив в квартире ключи и все документы, включая паспорт. Это исчезновение и угрозы покончить жизнь самоубийством заставили выступить на сцену всю верхушку Ленинградского НКВД. В сводках, рассылавшихся партийным руководителям, рапорт Морского сопровождается запиской Л.М.Заковского, начальника Ленинградского отдела НКВД, в которой тот приводит угрозы Добычина и заявляет, что,
200
по сообщениям его работников, писатель вернулся к своей матери в Брянск и НКВД за ним присматривает8.
Возможно, Добычина порадовала бы мысль, что его угрозы покончить с собой не пропали втуне, но вообще представителям интеллигенции по вполне понятным причинам не нравилось, что их частные разговоры записывают. Однако встречаются случаи, когда содержание донесений о разговорах среди интеллигенции заставляет задаться вопросом, не хотел ли кто-то (сам осведомитель НКВД? другие участники разговора?) нарочно таким образом довести определенную мысль до сведения «верхов». Примером может служить донесение о пренебрежительных высказываниях ленинградских артистов по поводу почестей, расточаемых участникам недавно проходившей в Москве «украинской декады» — одной из целого ряда декад, посвященных стилизованному народному искусству разных республик. По мнению ленинградцев, «националов» отличали совершенно незаслуженно, и, по всей видимости, осведомитель разделял это мнение, поскольку в его донесении их аргументы приводятся как вполне разумные и не содержится негативных оценок. Все ленинградское артистическое сообщество (по словам осведомителя) говорило, что Украинский театр оперы и балета получил награду не за свои заслуги в области искусства, а по политическим причинам, в результате кампании по возвышению артистов из национальных республик за счет русских. «Украинцами показаны народные песни и танцы, и никакого высокого, серьезного искусства у них нет», — цитировал осведомитель слова известного дирижера С.А.Самосуда. Заслуженный артист М.Ростовцев выразился еще менее дипломатично: «Сейчас вообще хвалят, награждают националов. Дают ордена армянам, грузинам, украинцам, всем — только не русским»9.
Ревностный надзор НКВД за интеллигенцией был под стать тому прилежанию, с каким Политбюро вникало в вопросы культуры — подчас настолько специфические или даже мелкие, что удивляешься, находя их в повестке заседаний Политбюро. Так, например, Политбюро занималось вопросом о похоронах академика Павлова, а также о праздновании 75-летия театрального режиссера К.С.Станиславского и закрытии театра Мейерхольда. Решением Политбюро в список советских участников международного конкурса скрипачей в Брюсселе в 1937 г. были включены юные скрипачи Буся Гольдштейн, Марина Козолупова и Миша Фихтенгольц; точно так же Политбюро санкционировало выбор Эмиля Гилельса и других пианистов для участия в международном конкурсе в 1938 г.1».
В конце 1920-х гг. повестка заседаний Политбюро часто включала вопросы, связанные с цензурой различных пьес. В 1930-е гг. это уже не практиковалось так широко, но в 1936 г. на Политбюро обсуждались постановка булгаковской пьесы «Мольер» в Московском художественном театре, а также фильм Эйзенштейна «Бежин луг» (который Политбюро запретило к показу)". Боль
201
шой театр постоянно служил объектом пристального и тревожного внимания: например, за 1932 г. можно найти весьма критические сообщения ОГПУ о политической обстановке в театре, с приложением длинного списка работающих там «антисоветских элементов», в том числе верующих, антисемитов, лиц, имеющих связи за рубежом, и лиц, критикующих советскую власть12.
В январе 1935 г. Политбюро решило создать на правительственном уровне постоянную комиссию для надзора за деятельностью государственных театров под председательством любителя оперы Ворошилова. Политбюро также распорядилось в мае 1936 г. убрать из залов Третьяковской галереи в Москве и Русского музея в Ленинграде современные полотна «формалистического и грубо-натуралистического характера», рекомендуя одновременно устроить специальную выставку «реалистических» художников Репина, Сурикова и Рембрандта13.
ПРОСЛУШИВАНИЕ ОБЩЕСТВА
Осведомительная функция осуществлялась НКВД отдельно от карательной, хотя обе они порой пересекались, когда НКВД решал арестовать кого-то за особенно возмутительные антисоветские высказывания. Но НКВД был не единственным государственный учреждением, занимавшимся выявлением народных настроений. И партия, и комсомол, и политическое управление армии регулярно подавали рапорты о настроениях среди своих кадров; от этих же организаций требовали применять дисциплинарные меры в отношении отдельных своих членов, проявляющих чересчур заметное недовольство. Даже такие учреждения, как бюро переписи населения и местные избирательные комиссии, были привлечены к делу выявления настроений общественности.
Основные аналитические категории, которыми пользовались НКВД и другие учреждения, разделяя население на подгруппы, — рабочие, интеллигенция, колхозники и молодежь. Мнения населения обычно характеризовались как «положительные» и «отрицательные». Особенно пристально следили за реакцией на экономические кризисы, например голод в 1932 — 1933 гг. и перебои с хлебом в 1936—1937 гг. Специальные рапорты составлялись также по случаю крупных перемен в политике (например, отмены карточной системы) и событий большой общественной важности (например, показательного процесса всесоюзного значения или смерти политического лидера).
Донесения о настроении населения за 1929 — 1930 гг. содержат гораздо больше разнообразных критических замечаний, особенно четко выраженного идеологического характера, чем впоследствии, в 30-е гг. По-видимому, сказались как общий упадок политического сознания в течение 1930-х гг., так и растущий страх перед последствиями неосторожных политических разговоров. Упомянутое
202
выше разнообразие критических высказываний демонстрирует сделанная в 1930 г. «Правдой» подборка из неопубликованных читательских писем (как объясняли составители, они привели «наиболее характерные выдержки»). На первом месте фигурируют жалобы на дефицит продовольствия и очереди за хлебом, причем (в отличие от более поздних жалоб такого рода) они отражают не только возмущение населения, но и его изумление, что товаров внезапно стало так мало. Из Одессы сообщали, что домохозяйки бросались громить местные кооперативные ларьки с криком: «Зачем индустриализация, даешь хлеб». В Новороссийске отмечались проявления негодования по поводу того, что хлеб вывозят на экспорт, когда рабочие голодают14.
Были сообщения о росте антисемитизма в связи с экономическим кризисом: «Говорят, что серебро скупают "жиды". Пропажа мелких денежных знаков это дело "жидовских рук"». Кустари-евреи, в свою очередь, жаловались, что стали жертвами государственной политики социальной дискриминации: их артели закрыли в ходе кампании борьбы с частным предпринимательством, их самих лишили гражданских прав и выселили из домов, и теперь им, как лишенцам, очень трудно найти работу15.
Письмо Сталина «Головокружение от успехов», обвинявшее руководство на местах в перегибах при проведении коллективизации, вызвало массу откликов, как свидетельствуют материалы «Правды». Одни говорили, что за перегибы несет ответственность Москва, а не местное руководство. Другие заявляли, что Сталин — правый уклонист и его выступление послужит «мощным орудием в руках враждебного нам лагеря», как сказано в одном подписанном письме из Одессы, которое «Правда» решила привести полностью. Если Сталин собирается уничтожить все достигнутое, все мыслящие граждане, в особенности старые революционеры, обязаны осудить его, утверждал одессит. «Я надеюсь, что т. Сталин признает свое заблуждение и повернет на правильный путь»16.
Перемены в политике, как та, которую знаменовало собой «Головокружение от успехов», часто служили поводом для составления специальных сводок о настроениях. В них описывалась положительная и отрицательная реакция со стороны населения, последняя зачастую более подробно, а иногда рассматривалось, как люди истолковывают смысл и вероятные последствия нового закона или политического курса. Так, например, в сводке о настроениях среди специалистов по сельскому хозяйству по поводу майского закона 1932 г. о легализации колхозных рынков отмечается, что некоторые одобряют этот закон, видя в нем возврат к нэпу и «прорыв с генеральной линии партии», а другие говорят, что он опоздал и не даст результата, «т.к. в деревне продуктов нет и торговать все равно нечем»17.
Некоторые политические меры вызывали однозначно негативную реакцию. Когда в 1939 г. цены на потребительские товары
203
выросли вдвое, в народе звучали сплошь враждебные и возмущенные замечания. Многие жаловались, что Молотов в своих прежних выступлениях обманывал их: «Молотов говорит, цены на все будут снижаться, а на самом деле они повышаются, и намного». Одна женщина-работница с едкой иронией цитировала сталинский лозунг «Жить стало лучше»: «Жить стало лучше, жить стало веселее — все для начальников, которым повысили оклады». Столь же негодующей была реакция рабочих на закон 1940 г. о трудовой дисциплине. Один токарь, отданный под суд за опоздание на работу на 30 минут, сказал на допросе, что «изданный закон... является угнетением для рабочих, как в капиталистической стране» (ему дали три года). Слышали, как другие рабочие говорили: «Этот закон ни к черту не годится, его написали троцкисты»18.
Убийство Кирова, как и убийство президента Кеннеди в Соединенных Штатах, и в то время, и позже вызывало в народе бесконечные толки и предположения. Возможно, реакцию современников даже усиливало то напряженное внимание, с каким следили за ней власти. Наверняка донесения потрясли руководство, открыв поистине поразительные масштабы и глубину враждебности к коммунистическому режиму, особенно учитывая тот факт, что Киров считался одним из самых популярных партийных лидеров.
Одного моряка арестовали за заявление: «Мне... не жалко Кирова. Пускай убивают Сталина. Я и его не пожалею». Множество высказываний такого типа было отмечено в комсомольских организациях Западной области, реакции которых в начале 1935 г. был посвящен подробный рапорт. Некоторые студенты педагогического института восхищались убийцей Кирова: «Николаев человек смелый, решительный, мужественный. Вообще говоря, Николаев — герой, ибо он совершил такой поступок, как Софья Перовская». Многие считали случившееся приговором и предостережением партийной верхушке. В народе распевали частушки с разными вариантами припева: «Убили Кирова, / Убьют [убьем] и Сталина», отмечались и другие высказывания, в которых выражалось желание убить Сталина. «Долой Советскую власть, когда я вырасту большой, убью Сталина!» — сказал якобы 9-летний школьник19.
Донесения НКВД представляли также картину общественного мнения по международным делам; эта тема широко освещалась в советской прессе и, по-видимому, вызывала у публики более живой интерес, чем можно было ожидать20. Хотя газеты, посвящавшие многочисленные публикации Гитлеру и нацистской партии, высказывались о них с неослабевающей неприязнью, кое-кто из читателей приходил к иным выводам. Фиксируя различные отклики на марш Гитлера по Рейнланду в 1936 г. среди советской общественности, наблюдатели за народными настроениями в НКВД отметили существование мнения, что внешняя политика СССР слишком мягкая и смелостью Гитлера следует восхищаться. Говорили о личном обаянии Гитлера, о том, что он пробил себе
204
дорогу из низов, называли его «очень умным»; один студент сказал: «Фашисты строят социализм мирным путем. Гитлер и фашисты умные люди». Голодной зимой 1936—1937 гг. одобрительные отзывы о Гитлере участились. «Говорят: "В Германии лучше", "Если Гитлер возьмет власть, в России будет лучше. Только Гитлер может дать жизнь людям"»21.
Гражданская война в Испании была для советской общественности крупнейшим международным событием десятилетия, она широко освещалась газетами и вызывала наряду с подлинным энтузиазмом, особенно среди молодых, и другие, менее восторженные отклики. В сводке НКВД о настроении населения за 1936 г. говорится, что многие рабочие проявляют энтузиазм, готовы ехать добровольцами в Испанию и пожертвовать на помощь испанцам до 1% от своего заработка. Разумеется, есть и такие, кого возмущает мысль, что Советское правительство тратит деньги на Испанию, когда дома люди нуждаются. «Твои дети не видят шоколада и масла, а мы испанским рабочим посылаем»; «Разве можно нам хлеб продавать. Мы сами голодаем. Пусть правительство перестанет посылать хлеб в Испанию, тогда хлеба лишнего много окажется». Встречаются, однако, и замечания, продиктованные более глубинными враждебными чувствами. Приводятся слова одного рабочего по поводу помощи испанским рабочим: «Пусть только вооружат наших рабочих, так на 50 — 60% поднимут оружие против советов»22. О том, что Испания надолго осталась в народной памяти, свидетельствуют упоминания о ней и впоследствии, в другом контексте. Например, во время выборов 1937 г. один днепропетровский колхозник печально заметил: «Если бы рабочие Испании знали, как мы живем, они бы не боролись за свободу»23.
НКВД не спускал глаз с молодежи, как коммунистической, так и прочей. Герой романа А.Н.Рыбакова «Дети Арбата» Саша — не единственный комсомолец, попавший в его руки еще до начала Большого Террора. Периодически работники НКВД раскрывали небольшие «контрреволюционные» организации молодежи. В Ленинграде, например, за период с декабря 1933 г. по 15 мая 1934 г. были раскрыты восемь таких групп среди учащихся и молодых рабочих, в том числе фашистский «Союз Возрождения России», националистическая организация студентов — представителей национального меньшинства, желавших основать «Великую Финляндскую Республику», и различные «террористические» организации (не совершившие ни одного террористического акта). Воронежский НКВД в 1937 г. сообщал о том, что среди учащихся высшей школы есть сторонники терроризма, фашизма и троцкизма, на стенах рисуют свастики и преобладают антисоветские слухи, особенно в связи с нехваткой провдовольствия предыдущей зимой. Один студент техникума заявил: «Скорее бы началась война, я первый стал бы уничтожать коммунистов»24.
205
Ленинградские органы внутренних дел беспокоило также разлагающее влияние, которое оказывали на городских школьников банды беспризорников. Преступное и хулиганское поведение в глазах ленинградской молодежи по-прежнему окружает «романтический ореол», сообщали они. Уличные банды и поножовщина — обычное явление, и «на подавляющем количестве предприятий и школ» молодые люди носят с собой ножи, кастеты и другое оружие. Беспризорники развращают других молодых людей, устраивая с ними попойки, «вследствие чего дети стали уходить от родителей, переселяться к беспризорным»25.
НКВД серьезно относился к этим признакам недовольства среди молодежи, хотя ни частота, ни содержание донесений не свидетельствуют, что эта проблема относилась к делам первостепенной важности. Некоторые происшествия, вызвавшие тревогу властей, кажутся незначительными и даже смешными. Один из таких случаев — контрреволюционная игра, организованная среди ленинградских детей двенадцатилетним сорванцом Алексеем Дудкиным, сыном коммуниста. Дудкин-младший прославился весьма изощренным хулиганским поведением — рисовал на лбу у других детей свастики, устраивал публичный молебен в классе, подбивал друзей стащить у родителей деньги и бежать в тайгу, водил их на Финляндский вокзал просить милостыню. Очередным подвигом, привлекшим внимание НКВД, стала придуманная им игра в «контрреволюционную троцкистско-зиновьевскую террористическую банду». Это была своего рода игра в казаки-разбойники, сам Дудкин исполнял роль Зиновьева, другие дети — роли Троцкого, Кирова, Каменева, Николаева (убийцы Кирова) и работника НКВД. Первая часть игры воспроизводила убийство Кирова. По сценарию второй части — по-видимому, действительно напугавшей власти, хотя «банда» до нее так и не дошла, — та же самая банда контрреволюционных террористов должна была совершить убийство Сталина26.
Самоубийства
Самоубийства являлись для властей предметом особого беспокойства. Мы уже видели в одном случае (с молодым писателем Добычиным), с какой тревогой НКВД реагировал на угрозы покончить с собой, переданные осведомителем. Настоящие самоубийства коммунистов и комсомольцев (но и рядовых граждан тоже) тщательно расследовались, ибо для режима это был один из показателей социального и политического здоровья общества: самоубийства воспринимались как сигнал, что что-то неладно. Эта озабоченность появилась еще в 1920-е гг., когда социальные статистики собрали и опубликовали количественные данные о самоубийствах. Самоубийство поэта С.Есенина в середине 20-х гг., якобы обратившее к самоубийству мысли множества молодых
206
людей, развязало одну из любопытнейших политических дискуссий между сталинцами и оппозиционерами, в ходе которой каждая из сторон возлагала на другую ответственность за «перерождение революции» и последующее разочарование в ней идеалистически настроенной молодежи. В 1930-е гг. публичные дебаты и обнародование статистики самоубийств прекратились, но озабоченность властей осталась. Политическое управление Красной Армии особенно ревностно выявляло и расследовало самоубийства в рядах вооруженных сил27.
Любое самоубийство комсомольца, коммуниста, красноармейца, рабочего или сельского учителя тщательно расследовалось, как правило, на предмет того, не довело ли жертву до самоубийства местное начальство своими преследованиями или отказом помочь в тяжелой ситуации. Даже самоубийства колхозников регулярно служили темой специальных донесений, что удивительно, учитывая отсутствие у режима в целом интереса к внутренним культурным и социальным проблемам деревни. В 1936 г. НКВД направил руководству отчет о расследовании 60 самоубийств в украинских селах, в ходе которого выяснилось, что 26 из них вызваны жестоким обращением со стороны начальства и активистов, 9 — травлей и клеветой, 8 — незаконным исключением из колхоза, 7 — дискредитацией перед общественностью. В таком же отчете о 17 самоубийствах за 15 месяцев (1933—1934 гг.) в одном из районов Карелии обнаруживается, что чаще всего причиной самоубийства служил голод («недостаток хлеба» — три случая), затем пьянство (два случая), а также преследования и угрозы (два случая). Среди других причин — непосильные налоги, растрата, семейные ссоры, публичное оскорбление и «нежелание жить при Соввласти» (по одному случаю). В отчетах кратко излагались обстоятельства каждого самоубийства. Так, например, в отчете 1936 г. рассказывается о бригадире тракторной бригады, перерезавшем себе горло бритвой из-за того, что перерасходовал лимит горючего и не мог выполнить план28.
Предметом еще одного расследования стала попытка самоубийства пяти женщин, работавших в совхозе. Эти женщины относились к категории передовиков-стахановцев, проблемам которых всегда уделялось особое внимание. Попытка самоубийства оказалась вызвана чрезвычайно плохими условиями труда и быта, жестокими притеснениями и оскорблениями со стороны других рабочих, а также деморализующей атмосферой «полового разврата и распущенности» 29.
Отношения полов и безнадежная любовь, как и следовало ожидать, также фигурируют в отчетах в числе причин самоубийств. В ходе расследования самоубийства одной женщины-трактористки вскрылось, что мотивом послужило отчаяние, оттого что ее бросил вероломный женатый любовник, которого впоследствии привлекли к ответственности за ее смерть. Романтическая трагедия скрывалась за одним из самоубийств, расследовавшихся
207
сибирскими властями. Комсомольский работник, учитель истории и обществоведения, влюбился в дочь кулака, лишенного избирательных прав. Она отказалась выйти за него замуж из-за его связи с партией (так говорится в отчете; могло быть и наоборот), и он покончил с собой. Местное население им восхищалось, среди молодежи последовал ряд других самоубийств и установился культ его памяти, подобно культу памяти Маяковского, застрелившегося в 1930 г.30.
Хотя некоторые самоубийства оказывались совершены по личным мотивам, расследование самоубийств в СССР осуществлялось исходя из общего принципа, что лицо, покончившее с собой, пыталось таким образом что-то сказать государству. В поразительно большом числе случаев, кажется, так оно и было в буквальном смысле: для данной культуры подобный способ сказать (государству): «Смотрите, что вы со мной сделали!» — являлся широко распространенной формой самооправдания. Мотивом самоубийства могло послужить «нежелание жить при Соввласти»; человек, убивший своих детей, мог встретить милицию заявлением: «Смотрите, до чего нас довела советская власть!» Конечно, нельзя сказать, что это «настоящие» мотивы. Но в этом обществе, в отличие от многих других, они правдоподобны. Советские граждане имели основания считать, что если что-то идет не так, то в этом виноват режим, так же как советская власть имела основания считать, что любой поступок гражданина, какими бы личными и индивидуальными мотивами он ни казался вызван, имеет политическую подоплеку31 .
Случай двойного самоубийства, открыто и несомненно носящего характер обращения к власти, отмечен в дневнике коммуниста, которого послали его расследовать. Два брата-активиста, рабочие, поселившиеся в деревне и работавшие председателями сельсовета и колхоза, зимой 1930 г. оказались в состоянии конфликта с районным руководством, потому что братья предпочитали проводить коллективизацию добровольным путем, а районное начальство стремилось форсировать темпы. «Я пошел в избу к предсельсове-та Петру Аникееву, — пишет мемуарист. — Холодное тело ждет погребения. Пошел к Андрею Аникееву. Он жив, но последние часы. Сказал, что районщики действуют против партии. Они с братом решили протестовать и из револьвера застрелиться, чтобы обратить внимание центра на произвол». Пафос этого обращения к власти тем сильнее, что скорее всего неправильно понимали линию партии идеалисты Аникеевы, а не районное начальство (о чем мемуарист благоразумно умолчал)32.
Послание другого рода — в оправдание недостаточной стойкости — оставила женщина — курсант военной академии, покончившая с собой в начале 1930-х гг. Хотя записка самоубийцы была формально адресована мужу, ее тон и содержание показывают, что настоящим адресатом являлась партия («я умираю за недостатком сил вести дальнейшую борьбу за исправление генераль
208
ной линии партии»), — и руководство Военно-воздушной академии, где училась женщина, постаралось расследовать этот случай до мельчайших деталей. Полина Ситникова родилась в 1900 г. в Риге, в семье служащих, вступила в партию и в ряды Красной Армии во время гражданской войны, когда ей было восемнадцать лет. Ее первый муж погиб на фронте; второй, летчик, разбился в авиакатастрофе, в которой серьезно пострадала и сама Полина. Она жила на первый взгляд счастливой семейной жизнью с третьим мужем, по всем отзывам, чрезвычайно преданным ей, и маленькой дочкой, в комфортабельной квартире, с домработницей, имевшей дочку такого же возраста и присматривавшей за обеими девочками. Все проблемы Полины были связаны с Военно-воздушной академией, куда ее в начале 1930-х гг. направили на учебу. Учеба казалась ей трудной, она постоянно жаловалась на плохое самочувствие (у нее был туберкулез легких) и усталость. Ей казалось, что другие курсанты (мужчины) насмехаются над ней и ни во что не ставят ее революционное прошлое. Она начинала плакать всякий раз, когда в академии критиковали ее работу или когда курсанты поддразнивали ее (например, иронически спрашивая: «Как, товарищ Ситникова, себя чувствуешь?»). Расследование не обнаружило никаких намеков на политическое содержание конфликтов, которые возникали у нее в академии, так что смысл слов о «генеральной линии партии» остается неясным: возможно, это лишь попытка облагородить свою смерть и ослабить впечатление личной несостоятельности33.
Особая статья — политические самоубийства. В большевистско-революционной традиции самоубийство являлось почтенным способом морального протеста или выхода из невыносимой ситуации; оно носило героический характер. Самоубийство троцкиста Адольфа Иоффе в декабре 1927 г. было совершено в знак протеста. По-видимому, то же отчасти можно сказать о самоубийстве жены Сталина Надежды Аллилуевой в конце 1932 г. Однако к середине 1930-х гг. партийное руководство стало пытаться пресечь эту традицию, либо не предавая политические самоубийства широкой огласке, либо представляя их как поступки малодушные и достойные презрения. Порой самоубийство по-прежнему служило средством спасти запятнанную репутацию. Но его все чаще стали трактовать как признание вины: о бывшем председателе Совнаркома Украины Панасе Любченко, покончившем с собой в сентябре 1937 г., говорили, что он совершил это, «запутавшись в своих антисоветских связях и, очевидно, боясь ответственности перед украинским народом за предательство интересов Украины». Подобная же формулировка была использована за несколько месяцев до того в случае самоубийства военачальника Красной Армии Яна Гамарника34.
Твердую линию в отношении интерпретации самоубийств настойчиво проводил Сталин, заявивший на декабрьском пленуме ЦК 1936 г., когда речь зашла о смерти московского партийного
209
работника по фамилии Фуpep, чье самоубийство нельзя было обойти молчанием, что он сам себя обвинил; его поступок был знаком протеста против ареста друга и коллеги, который он считал несправедливым. Кто-то может расценить это как благородный жест, сказал Сталин, «но человек прибегает к самоубийству, когда боится, что все раскроется, и не желает засвидетельствовать собственный позор перед обществом... И вот у вас есть последнее сильное и самое легкое средство, уйдя из жизни раньше срока, в последний раз плюнуть в лицо партии, предать партию»35.
ПИСЬМА ВЛАСТЯМ
Советские граждане были большие мастера по части писания жалоб, ходатайств, доносов и разных других писем властям. Они писали (как правило, индивидуальные, а не коллективные письма), а власти нередко отвечали36. Этот канал связи между гражданами и государством функционировал лучше всех, предоставляя простым людям, не имеющим служебных связей, одну из немногих доступных им возможностей защитить свои интересы и возместить ущерб от тех или иных неверных или провокационных действий должностных лиц. Широко распространенная практика писем в руководящие органы — впрочем, весьма не новая и напоминавшая старинный обычай посылать ходоков с просьбами и ходатайствами — до некоторой степени заполняла брешь, образовавшуюся в результате ограничения свободы собраний и коллективных акций, а также слабости правовой системы в СССР. Игнорируя подозрительно патерналистские черты подобной практики, советские официальные лица смело заявляли, что она демонстрирует силу советской демократии и существование уникальной прямой связи между гражданами и государством.
Письма властям — это способ участия советских граждан в «борьбе с бюрократизмом» и «борьбе за революционную законность», писал один советский журналист в середине 1930-х гг. В буржуазных демократиях нет равнозначной формы прямого гражданского действия, заявлял он. «Рабочие и колхозники, чувствуя себя хозяевами страны, не могут пройти мимо нарушений общих интересов своего государства»: они пишут Сталину, Молотову, Калинину и другим руководителям страны о «расхищении социалистической собственности», «нарушениях правительственных постановлений», «классово чуждых» в государственном аппарате и всевозможных несправедливостях. Конечно, эти несправедливости обычно осуждаются ими не абстрактно, а исходя из личного опыта:
«Кого-то неправильно выселили из квартиры, кому-то отказали в квартире, на которую он имеет бесспорное право, кого-то уволили из учреждения, приписав ему грехи, в которых он не повинен. Кто-то проявляет усердие не по разуму, проявляет "бди
210
тельность" и выбрасывает неповинного человека за борт советской жизни. Другой расплачивается репрессиями за смелое слово самокритики»3'.
Руководители партии и правительства тратили на письма массу времени. Калинин, один из наиболее частых адресатов писем граждан, говорят, за 1923—1935 гг. получил более полутора миллионов письменных и устных ходатайств. М.Хатаевич, секретарь Днепропетровского обкома партии, описывает работу с корреспонденцией такого рода как важнейшую сторону деятельности партийного секретаря: «Я получаю в день, кроме деловой переписки, 250 писем, так сказать, личного порядка, писем от рабочих, колхозников. 30 из этих писем я в состоянии прочитать и прочитываю, на большинство из них отвечаю лично». Возможно, в заявлении Хатаевича имеются некоторые преувеличения, но в целом объем почты, поступающей от граждан, показан верно. А.А.Жданов, секретарь Ленинградского обкома партии, согласно тщательным подсчетам его канцелярии, в 1936 г. получал в среднем 130 писем в день, еще 45 писем в день приходило в Ленсовет. Ленинградской городской прокуратуре, куда ленинградцы писали чаще всего, приходилось разбирать до 600 писем в день38.
Многие советские граждане, очевидно, разделяли уверенность властей в том, что писание писем наверх — демократическая практика, сближающая граждан со своим правительством. Точно так же молодой российский историк (постсоветского периода) интерпретирует письма конца 1930-х гг. с жалобами на нехватку продовольствия. «Хотя они критикуют и даже порой ругают существовавшие порядки, тем не менее они обращаются к власти как к "своей народной", которая бездействует либо от незнания, либо от недооценки сложившейся ситуации... — пишет она. — Авторы убеждены, что правительство не только может, но и должно помочь людям. Признание власти "своей", законной предопределило форму обращений к лидерам, а также систему аргументации — ссылки на авторитеты, освященные этой властью (Маркс, Ленин, Сталин, "Краткий курс истории ВКП(б)" и пр.)». Конечно, ясно, что гражданам и не имело смысла отрицать законность власти в жалобах и просьбах, к этой власти обращенных, однако вышеприведенное положение все же совершенно справедливо в отношении многих писем. Можно также утверждать, что лидеры вроде Хатаевича сами ощущали себя более «законными», получая письма и отвечая на них, разыгрывая роль «отцов-благодетелей», восстанавливающих справедливость, которой требовали многие авторы писем39.
Власти всячески приветствовали письма отдельных граждан, но к письмам коллективным относились с гораздо меньшим энтузиазмом. «Пишете вы, скажем, заявление, излагаете там какую-либо просьбу, и подписывают его несколько человек, — говорил один бывший советский гражданин в послевоенном интервью. — Это уже групповщина. Тут же одного за другим вызывают в мест
211
ную парторганизацию, в профсоюз и делают выговор. Но всю группу не вызовут, с каждым будут работать индивидуально, по отдельности»40. Люди все же иногда писали коллективные письма, невзирая на существующую опасность. В ленинградском архиве Жданова за 1935 г. соотношение коллективных и индивидуальных писем примерно 1:15, причем коллективные письма посвящены таким вопросам, как закрытие буфетов, задержки с выплатой зарплаты, потребность в чистой воде, уличная преступность и восстановление уволенного сослуживца41.
Некоторые письма, в том числе и с подписями, были написаны с целью выразить государству свое мнение или дать совет по общественно-политическим вопросам. Вот несколько примеров, взятых наугад: один рабочий написал Молотову (незадолго до того назначенному наркомом иностранных дел), чтобы дать ему совет из области дипломатии («не верьте англичанам, французам и немцам. Все они хотят навредить СССР»); советский служащий из Пскова писал Кирову, предлагая принять меры против недоедания среди школьников; один ленинградец в письме другому секретарю Ленинградского горкома сокрушался по поводу поражения двух ленинградских футбольных команд и просил сделать что-нибудь42.
Судя по ленинградским архивам, авторами писем с «мнением» часто были рабочие, которые, как свидетельствуют письма, до некоторой степени отождествляли себя с советской властью и в то же время (даже в середине 1930-х гг.) всегда готовы были сделать ей выговор. Один рабочий писал в 1932 г. Кирову, жалуясь на перебои с продовольствием: «Известно ли тебе, товарищ Киров, что среди огромнейшей части рабочих, и не плохих рабочих, существует большое недовольство и неверие в те решения, которые принимает партия?» Такие рабочие часто критически высказывались о нарождении привилегированного класса бюрократии. Начальники превратились в «касту», писал один из них в 1937 г.; партия «зазналась». Среди рабочих «только и слышу — ругаю[т] соввласть!» Автор другого письма весьма порицал тот факт, что партия потеряла связь с массами, партийное руководство отдалилось от рядовых партийцев, заводская администрация — от рабочих; неудивительно, что обнаружено столько вредительства — а будет еще больше! Руководство рискует повторить судьбу героя греческого мифа Антея, который погиб, когда потерял связь с землей43.
Письма служили задачам контроля двоякого рода: во-первых, отчасти населению для контроля над бюрократией, во-вторых, режиму для сбора информации о гражданах. Но власти использовали в качестве источника информации и частную переписку граждан, и тут контроль был односторонним. Перлюстрация (которую начали практиковать незадолго до революции) имела целью как поимку отдельных правонарушителей, так и взгляд на социальные процессы и общественное мнение под другим углом. Один из тех,
212
чье письмо было вскрыто и попало в ленинградский партийный архив, — колхозник Николай Быстров. Быстрова мобилизовали от колхоза на лесозаготовки в Карелию, и он, по обычаю мобилизуемых, взял колхозную лошадь. Обнаружив, что в лагерях лесорубов нет никакой еды и многие бегут, бросая лошадей, он написал правлению своего колхоза: рассказал, что тоже подумывает бежать, и просил совета, что делать с лошадью44.
Порой граждане сами передавали властям полученные ими частные письма. Например, студент-коммунист послал в Центральную контрольную комиссию частное письмо, полученное от другого коммуниста, с которым он вместе работал на посевной в 1932 г. Письмо проникнуто болью за голодающих («мужик голодает», «в Казахстане каннибализм») и смятением из-за поведения руководства («Сталин сошел с ума») и репрессий («писателей сводят в могилу»). После того как сам Сталин прочитал письмо, оставив на полях несколько негодующих замечаний, передавшего его вызвали на допрос. (Вероятно, автора арестовали, но из дела этого узнать нельзя45.)
В редких случаях Ленинградский НКВД составлял сводки данных, полученных из перехваченной частной корреспонденции, и посылал их вместе с регулярным сводками донесений осведомителей. Так было во время продовольственного кризиса зимой 1936—1937 гг., в течение нескольких месяцев служившего главной темой донесений НКВД. Корреспонденция, перехваченная на пути в Ленинград и из Ленинграда, содержала душераздирающие описания переживаемых бедствий — в том числе «провокационную информацию» (как назвал ее НКВД) об отсутствии в ленинградских магазинах основных продуктов питания — и передавала ходившие слухи. «У нас поговаривают, что весь Питер на хлебный паек посадят, и поговаривают что-то про варфоломеевскую ночь — только никому не говорите», — писал отец дочерям в Ленинград. Авторы использовали не тот язык, которым писали письма властям, например: «Не знаю, как господь поможет это перенести». Они рассуждали, хотя и в весьма деликатных выражениях, об ответственности режима за кризис. «Ты приезжай и посмотри, что делается в городе с утра, — писала жена (судя по всему, образованная женщина) из Вологды мужу-ученому в Ленинград. — Очереди занимают с 12 часов ночи, и даже еще раньше. Что ты на это скажешь, кто виноват в этом деле? Интересно, знают ли об этом в центре. В газете так ни одной заметки насчет хлеба нет»46.
РАЗГОВОРЫ НА ЛЮДЯХ
«Народное обсуждение» — эксперимент, который пытались провести дважды, оба раза в 1936 г. Предметом обсуждения служили закон об абортах (см. гл. 6) и новая Конституция. Возмож
213
но, это была одна из попыток демократизации, как утверждает Арч Гетти, а может быть, просто новая форма сбора информации о настроениях в обществе47. В любом случае эксперимент больше не повторялся. Как мы видели, рассматривая дебаты по поводу абортов, «народное обсуждение» встречало много затруднений. Всегда существовала опасность, что высказывание неортодоксальных взглядов повлечет за собой неприятности с НКВД. Кроме того, власть объявила о своей позиции с самого начала, опубликовав проект закона об абортах и проект Конституции, так что крупных перемен ждать не приходилось; их и в самом деле не последовало.
Тем не менее, с точки зрения НКВД (а впоследствии — историков), обсуждение Конституции имело несомненную ценность, дав массу полезной информации о мнении общества по самому широкому кругу вопросов, в том числе и таких, которые редко ставились в других случаях. И дело тут не столько в том, что люди выступали на собраниях, сколько в том, что они разговаривали в кулуарах (как всегда, в присутствии агентов НКВД) и писали огромное количество писем по поводу Конституции в газеты и государственные учреждения. Учреждения-получатели, согласно обычной процедуре, составляли из этих писем сводки и отсылали их партийному руководству. В некоторых случаях сводки относились к особой категории «враждебных» высказываний48.
Народное обсуждение означало организацию на всех рабочих местах фактически обязательных собраний. Люди часто ходили на них крайне неохотно, жалуясь, что все это пустая трата времени. «Рабочие все грамотные, газеты читают, и обсуждать нечего», — заявляли рабочие некоторых ленинградских заводов; кое-кто вообще отказывался ходить. На ткацкой фабрике им. Горького в Ивановской области администрация заперла двери и поставила перед ними охранника, чтобы не дать рабочим уйти с собрания, проводившегося после работы. Это глубоко возмутило рабочих; большинство из них были женщины, которых дома ждали дела. «Вот поставили сторожа и задерживают нас силой», — негодовала одна. Другая жаловалась: «У меня дети остались, а вы меня не выпускаете». Собрание окончательно пошло вкривь и вкось, когда несколько работниц хитростью пробрались мимо сторожа и «с криком отворили двери», через которые тут же ушло сорок человек. «Кто не успел уйти, сел на лестнице и спал до конца собрания»49.
В ряду важнейших вопросов внутренней политики при обсуждении Конституции поднимался (правда, по-видимому, чаще в письмах, чем на собраниях) вопрос об отмене дискриминации, в том числе лишения избирательных прав, по классовому признаку. Этот существенный поворот курса был отражен в проекте Конституции, и впоследствии соответствующие статьи вступили в законную силу (см. гл. 5). Но одобряли его далеко не все — фактически в большинстве писем по данному вопросу авторы выражают
214
тревогу по поводу упразднения дискриминации. Один сомневается, стоит ли давать право голоса бывшим кулакам, которые смогут воспользоваться своим новым общественным статусом, чтобы отомстить активистам. Другой не против, чтобы право голоса дали некоторым лишенцам, которые это заслужили, но считает совершенно лишним разрешать избирать и быть избранными на ответственные посты священникам. «Совершение религиозных обрядов — это не общественно-полезный труд»50.
Такие же возражения вызвала статья 124 Конституции, гарантировавшая свободу вероисповедания, вместо которой автор одного письма предлагал «категорически запретить церкви, которые дурят народ» (очевидно, при этом он имел в виду все церкви) и «превратить церковные здания в дома культуры». Однако статья 124 имела и своих сторонников, поднявших голос в ее защиту, — священнослужителей и верующих. Они не только превозносили конституционную гарантию веротерпимости, но тут же принялись воплощать ее в жизнь, ходатайствуя об открытии церквей, насильственно закрытых в начале десятилетия, пытаясь устроиться на работу в колхозы и сельсоветы, ранее для них недоступные, и даже выставить своего кандидата на выборы в Верховный Совет СССР в 1937 г.51.
Хотя народное обсуждение не привело к каким-либо серьезным изменениям в Конституции, было бы неверно считать, что оно ничего не принесло массам. Как указывает Сара Дэвис, после обсуждения в обиход населения вошла новая, правовая лексика. Молодой колхозник, отстаивающий свое право уехать из колхоза для продолжения учебы, пишет: «Я считаю, что право на образование имеет каждый гражданин, в том числе и колхозник. Так говорится в проекте новой Конституции». Подобные заявления стали встречаться на каждом шагу, свидетельствуя о том, что произошли настоящие перемены. Никогда раньше в своих просьбах и жалобах население не ссылалось на прежнюю Конституцию 1918 г., и вообще после революции правовые аргументы не слишком были в ходу52.
Несомненно, с точки зрения режима, это отнюдь не были перемены к лучшему. Новая Конституция с замечательной щедростью обещала населению разнообразные права: статья 125 гарантировала свободу слова, печати, собраний, уличных шествий и демонстраций, на деле никогда не существовавшую в Советском Союзе ни до, ни после принятия новой Конституции53. Судя по замечаниям, сделанным в ходе обсуждения и попавшим в донесения осведомителей, люди и не принимали эти обещания всерьез (в отличие от обещания свободы вероисповедания, выполнения которого одни ждали, а другие боялись), но, тем не менее, расхождение между обещаниями и действительностью вызывало у них возмущение и насмешку:
«Все это вранье, что пишут в проекте новой конституции, что каждый гражданин может писать в газеты и выступать. Конечно
215
это не так, попробуй выступить, сказать, сколько людей в СССР от голода умирает, сразу загремишь на 10 лет» (это едкое замечание в сводке совершенно справедливо отнесено к категории « враждебных» )54.
Многие соглашались с тем, что Конституция — сплошной обман: «Издают законы, и все врут». Равноправие — пустой звук. «Нет у нас равноправия и не будет. Наше дело — работать как лошади и ничего не получать, а еврей ничего не делает, сидит у власти и живет за наш счет». Даже если равные права — не обман, все равно их нельзя ставить в заслугу советской власти: их записали в Конституции, потому что «иностранные державы оказали давление на Советский Союз» (автор этого заявления зловеще добавил, что скоро «власть вообще переменится»). Даже право личной собственности и наследования этой собственности — действительно соблюдавшееся на практике, хотя и не совсем надежное, — вызывало кое у кого негодование: один бывший эсер заявил, что оно «выгодно только коммунистам, которые награбили много ценностей во время революции и теперь хотят их сохранить»55.
Развитию сатирических талантов у населения немало способствовала статья Конституции, утверждавшая, вслед за Марксом, принцип: «Кто не работает, тот не ест». «Неправда, — говорил один остряк, — на самом деле у нас все наоборот: кто работает, тот не ест, а кто не работает, тот ест». Другой предлагал заменить лозунг «Кто не работает, тот не ест» другим: «Кто работает, тот должен есть»56. В основном эти реплики принадлежали колхозникам, и столь большое их количество, несомненно, обусловлено тем, что начиналась голодная зима после неурожая 1936 г. Впрочем, у колхозников были и другие претензии к Конституции. От их внимания не ускользнул тот факт, что обещанные в ст. 120 якобы всему населению пенсии по старости и нетрудоспособности и оплачиваемые отпуска на деле доступны лишь городским рабочим и служащим. «Эта конституция хороша только для рабочих», — жаловался один колхозник57.
Выборы
На выборах в Советском Союзе приходилось иметь дело с одним кандидатом, с одним частичным исключением, о котором речь пойдет ниже; орган верховной власти, в который избирались депутаты, реальной политической властью не обладал. Власти назначали кандидатов, старательно следя, чтобы по каждому округу должным образом были представлены рабочие, крестьяне, интеллигенция, женщины, стахановцы, коммунисты, беспартийные и комсомольцы, на местах проводились собрания для обсуждения предложенных кандидатов и актуальных вопросов текущего момента58. Как известно, часть населения была лишена избиратель
216
ных прав по социальному признаку, а голоса городских жителей имели перевес над голосами жителей сельских.
День выборов проводился как праздник, но на людей оказывали сильнейшее давление, заставляя идти голосовать, и процент проголосовавших всегда был высоким (по крайней мере судя по официальным данным). У некоторых людей ритуал голосования вызывал ощущение душевного подъема. «Я почувствовала какое-то волнение, не знаю почему, даже комок застрял в горле», — записала Галина Штанге в дневнике после голосования на выборах 1937 г. Ее сестра Ольга, жившая в Ленинграде в самых жалких, нищенских условиях, написала ей письмо в том же духе: «8 часов утра. Я пошла голосовать и с чистой совестью отдала свой голос за Калинина и Литвинова. Опуская бюллетень в урну, я всем сердцем поняла правоту арабской пословицы: "Даже крошечная рыбка может взволновать океан"»59.
Поскольку у избирателей не было возможности делать выбор между несколькими кандидатами, сами выборы давали режиму немного информации о настроениях населения, разве что данные о незначительных колебаниях числа не проголосовавших и испорченных бюллетеней. Но собрания во время подготовки к выборам такую информацию давали и служили темой регулярных донесений. Не следует преувеличивать формальность и бессодержательность советских выборов: до войны они не всегда представляли собой такую рутинную, бесконфликтную процедуру, как впоследствии. Две из четырех всесоюзных избирательных кампаний за период от первой пятилетки до Второй мировой войны — выборы 1929 и 1937 г. — имели свои драматические моменты.
Выборы 1929 г. проходили шумно и беспорядочно, было много «антисоветских» выступлений и попыток организовать оппозицию со стороны верующих и партийных оппозиционеров. В ходе этих выборов было лишено избирательных прав больше людей, чем когда-либо прежде, начало коллективизации и антирелигиозная кампания создали крайне напряженную атмосферу. Кроме того, участники разгромленных левых оппозиций (троцкистской и зи-новьевской) все еще активно действовали и заставляли прислушиваться к себе во время предвыборной кампании. В Славгороде, например, троцкисты выпустили заявление, в котором говорилось, что «система диктатуры, существующая в партии, душит все живое»; в Москве троцкистские группы на заводах попытались выставить собственных кандидатов против официальных60.
О требованиях крестьян организовать крестьянские союзы (под стать профсоюзам городского населения) сообщали даже из таких отдаленных мест, как Красноярск и Хабаровск. Кулаки, сектанты и другие лишенцы, по донесениям, использовали выборы для «агитации» против советской власти, были даже сообщения об угрозах и физическом насилии над коммунистами. В одной деревне Тарского района лишенцы с флагами прошли маршем по улице, к ним присоединились остальные крестьяне. Отовсюду
217
шли сообщения об активности православных и сектантов, особенно подчеркивалась деятельность толстовцев и баптистов. В донесениях приводились замечания о том, что власть оторвалась от рабочего класса, что это не настоящая советская власть, что коммунисты подавляют свободу. Люди жаловались, что коммунисты стали новым привилегированным классом, «живут как бары, ходят в соболях и с тростями в серебряной оправе». Один человек из Тулы протестовал против международных революционных обязательств режима, спрашивая, зачем власти субсидируют китайский университет Сунь Ят-сена в Москве (который он назвал «фабрикой желтого динамита») и во что это обходится Советскому государству61.
На выборах 1937 г., последовавших вскоре после принятия новой Конституции, как объявлялось первоначально, должны были выдвигаться несколько кандидатов от каждого округа, т.е. избирателям предоставлялась реальная возможность выбора. Где-то в начале года эта идея отпала, по-видимому, став жертвой чрезвычайной подозрительности и политической неуверенности, сопутствовавших Большому Террору, и состоявшиеся в конце года выборы прошли по старому образцу, с одним кандидатом. Но сама последовательность событий отнюдь не производила впечатления обыденной, напротив — казалась странной и загадочной. Во всяком случае для Галины Штанге выборы 1937 г. сохранили оттенок чего-то особенного (они проводились впервые после принятия новой Конституции, причем избирались депутаты в новый орган — Верховный Совет СССР). «Мы были самыми первыми из первых избирателей на первых таких выборах в мире», — с чувством удовлетворения записала она62.
Предвыборная кампания осенью 1937 г. проходила очень тихо из-за массовых арестов тех, кто добивался проведения выборов с несколькими кандидатами, обещанных прошлой зимой, и продолжавшегося террора. В каждом округе был выдвинут единственный кандидат «от блока коммунистов и беспартийных» (эвфемизм, скрывавший возврат к одномандатным выборам), на предвыборных собраниях, как показало наблюдение НКВД, говорилось мало существенного по политическим вопросам (гораздо меньше, чем при обсуждении Конституции предыдущей осенью). Как обычно, кто-то выражал нетерпение и раздражение по поводу всей предвыборной процедуры, потому что «все равно коммунисты назначат, кого захотят». Некоторые избиратели (помня о недавних разоблачениях «врагов народа» буквально повсюду) как будто сомневались в том, что новые кандидаты на высшие государственные посты окажутся надежнее своих предшественников. «Как человеку в душу залезешь? — спрашивала женщина на одном из московских предвыборных собраний в октябре. — Мы ведь и бывших коммунистов выбирали, думали, что они хорошие, а они оказались вредителями»63.
218
Однако совсем без проявлений народного недовольства не обошлось. Были случаи возражений против официальных кандидатов, особенно руководителей из центра и знаменитостей. В Куйбышеве выступали против кандидатуры украинца, выдвигавшегося в Совет Национальностей (верхнюю палату Верховного Совета): «Пусть его Украина выбирает, а мы выдвинем своего [русского] кандидата»64. В Ленинграде раздавались возражения против кандидатур Микояна (по причине «распущенности в личной жизни»), Калинина («слишком стар») и писателя А.Толстого («уж очень жирный»). В Новосибирске на одном предвыборном собрании опротестовали даже кандидатуру Сталина на том основании, что он выдвигался одновременно от многих округов; вместо него предложили кандидатуру секретаря Новосибирского горкома партии Алексеева — и она была принята 150 голосами против 50, поданных за Сталина65.
КУКИШ ЗА СПИНОЙ
Как мы видели, наблюдение советской власти за настроениями масс имело свой консультативный аспект в виде народных обсуждений, предвыборных собраний и готовности принимать индивидуальные жалобы и ходатайства. Но все эти публичные консультативные формы несли на себе множество ограничений и в той или иной степени не удовлетворяли обе стороны, и наблюдателей и наблюдаемых. Зная, что власть может покарать любого, кто скажет на людях что-нибудь не то, граждане предпочитали обсуждать общественные дела вне общественных мест и в форме, отличной от официально предписанной. Подозревая, что граждане вряд ли в общественных местах говорят то, что действительно думают, власти — особенно НКВД — стремились взять под надблюдение дискуссии, которые те вели «не для протокола», вне сферы государственного контроля. Это означало попытки следить не только за разговорами в частных домах и частной корреспонденцией, но и за анонимными и крамольными формами общения, такими как анекдоты, частушки, слухи, устные выпады в адрес режима и оскорбительные письма властям.
Анонимный обмен мнениями по актуальным вопросам, происходивший в любой советской очереди, в купе поезда, на рынке, в кухне коммунальной квартиры, относится к типам общения, о которых историку труднее всего получить представление. Кое-кто из советских этнографов собирал частушки, но суровая цензура 1930-х гг. не позволяла опубликовать из них ни строчки. Поэтому нам главным образом приходится полагаться на «этнографию» тогдашнего НКВД, основанную на подслушивании и записывании анекдотов и слухов в очередях и на рынках, либо на народную память, в которой отлично сохраняются анекдоты полувековой давности, но гораздо хуже — другие формы анонимной коммуни-
219
кации. При этом следует помнить об одной особенности «этнографов» из НКВД — услышав действительно хороший крамольный анекдот или слух, они порой арестовывали рассказчика за «антисоветские разговоры».
Слухи распространяли информацию, или якобы информацию, о делах общественной важности среди тех, кто ее жаждал, а кроме того, служили выражением народных чаяний и опасений и попыткой объяснить непонятные события. В советских слухах 1930-х гг. постоянно муссировалась тема близящейся войны, которой многие боялись и на которую кое-кто надеялся. Слухи сообщали «новости» о желанных политических переменах, например об амнистии или провозглашении свободы вероисповедания. Угрожали «варфоломеевской ночью», если не прекратятся перебои с продовольствием. Предлагали различные объяснения убийства Кирова, в том числе одно весьма изощренное, намекающее, на основании хронологического совпадения, на существование причинной связи между убийством и возмущением рабочего народа по поводу отмены карточной системы66.
Большинство слухов, по словам одного мемуариста 1930-х гг., были политическими. Один из Гарвардских респондентов, высоко ценивший слухи в СССР за «достоверную информацию», вспоминал слухи о новых законах, предстоящих арестах («должны были посадить одного большого человека... в газетах ничего не было, а люди знали»), повышении цен, перебоях в снабжении («говорили, что скоро не будет сахара или хлеба, и обычно так и было, слухи подтверждались»). Другие не были так уверены в надежности слухов. Один респондент, вспоминая ходившие в начале 1940-х гг. слухи, будто после войны колхозы отменят, а в церквях зазвонят колокола, высказал предположение, что агенты НКВД сами «распускали эти слухи, зная, что людям они нравятся». Другой припомнил, что было много ложных слухов, особенно во время Большого Террора. Например, «мы два или три раза слышали, будто исчез Молотов»67.
Советские анонимные формы общения с властями по самой своей сути носили крамольный характер68. Они переворачивали с ног на голову советские клише. На официальном языке крамольные высказывания именовались «враждебными», но точнее было бы сказать «дерзкие». Анекдоты, брань и все остальное — были для граждан способом показать кукиш советской власти, и соблазн сделать это был тем сильнее, что от публичных выступлений обычно требовалась ханжеская благонамеренность.
Одной из наиболее привлекательных мишеней крамольных высказываний служили советские лозунги. Эти фразы, как правило, рождавшиеся из случайно оброненных Сталиным замечаний, без конца повторялись в газетах и выступлениях пропагандистов, их даже иногда писали на знаменах. «Жить стало лучше». «Техника решает все». «Кадры решают все». «Догнать и перегнать». «Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики».
220
Их было легко запоминать, как рекламные фразы, и так же легко презирать и осмеивать. Мы уже видели, как раздражал народ постоянный припев «Жить стало лучше». Лозунг «Догнать и перегнать» тоже часто служил мишенью для острот, например: «Когда догоним [капиталистические страны], можно там остаться?», «Когда догоним Америку, отпустите меня. Не хочу идти дальше»69.
Различные аббревиатуры, любимые советским чиновничеством, часто давали повод для шуток — обычно предлагались другие варианты прочтения. Сокращенное название коммунистической партии в 1930-е гг., ВКП, деревенские остряки расшифровывали как «второе крепостное право», а в прочтении некоторых молодых ленинградцев само название СССР звучало как «Смерть Сталина спасет Россию». ОГПУ расшифровывали как «О, Господи! Помоги убежать» или (если читать справа налево) — «Убежишь — поймают, голову отрубят»70.
Та же любовь к игре слов и инверсии советских клише выражалась в том, что в менее авторитарном обществе назвали бы злыми шутками (а советские власти называли саботажем). Несмотря на суровую кару за подобные проступки, цензоры постоянно вынуждены были выискивать в текстах газет, брошюр и книг мелкие ошибки, которые могли быть просто типографскими опечатками, но смысл меняли катастрофически. Так, излюбленное клише «ликвидация безграмотности» в одной провинциальной газете превратилось в «ликвидацию еды». В другой газете портреты членов Политбюро весьма неудачно оказались рядом с очерком по экономической статистике, озаглавленным «Поголовье скота в СССР». Названия городов, данные в честь партийных руководителей, переиначивались: например, Кировград и Сталинград становились Кировгадол и СталингаЭол. Один шутник (саботажник) в 1933 г. в Башкирии даже не позаботился придать своей шутке вид типографской опечатки, поместив на обложки 10000 трудовых книжек для колхозников лозунг: «Кто работает больше и лучше, ничего не получит!»71
Коммунистов сильно высмеивали в советских анекдотах, персонажами которых часто бывали Сталин и Ленин, реже — другие лидеры (Молотов, Ворошилов, Калинин). В одном из многих «ле-нинско-сталинских» анекдотов, ходивших в середине 1930-х гг., обыгрывался тот факт, что и жену Ленина Крупскую, и жену Сталина Аллилуеву звали Надежда и что жена Сталина умерла: «У Ленина Надежда была и осталась, а у Сталина Надежды нет». Большой популярностью пользовались загадки и чтение наоборот: «Прочти фамилию Кирова наоборот, справа налево» (получается «ворик»)72.
В середине 1930-х гг. было множество вариантов и переделок частушек в связи со смертью Кирова: «Убили Кирова, / Убьют (убьем) и Сталина». Один вариант звучал так: «Когда Кирова убили, / Торговлю хлебную открыли. / Когда Сталина убьют, /
221
Все колхозы разведут». В тот же период была и такая частушка: «Когда Ленин умирал, / Он Сталину приказал / Хлеба рабочим не давать, / Мяса им не споказать». Но это довольно редкий случай, когда Ленин и Сталин ставятся на одну доску, вместо того чтобы противопоставляться друг другу. Вот как выглядит противопоставление в одной украинской частушке времен голода 1932 — 1933 гг.: «Ленин наш класс защищал, / И жить нам давал. / Сталин всех нас погубил, / В могилу уложил»73.
Мишенью многих анекдотов служили стахановцы, на которых смотрели как на любимчиков режима. «Что дают?» — спрашивает в очереди глухая старушка. «Дают по морде», — отвечает кто-то. «Всем или только стахановцам?» В другом анекдоте речь идет о награждении доярок-стахановок. В торжественной обстановке первой доярке вручают радиоприемник, второй — патефон, третьей — велосипед. Выходит четвертая — «передовая свинарка». Председатель с благоговейным волнением вручает ей «полное собрание сочинений нашего любимого товарища Сталина». Тишина. Голос из задних рядов: «Так ей, суке, и надо»74.
Много было анекдотов на тему репрессий и террора — запретную в советском обществе. Вот два из них, вошедшие в классику советского фольклора:
«1937 год. Ночь. Звонок в дверь. Муж идет открывать. Возвращается и говорит жене: — Не бойся, дорогая, это всего лишь бандиты».
«— Тебя за что посадили? — За болтовню: анекдоты рассказывал. А тебя? — За лень. Услышал анекдот и подумал: завтра сообщу куда следует. А товарищ времени не терял»75.
В одних анекдотах подчеркивалось бессилие советских граждан перед лицом государства; в других выворачивалось наизнанку привычное клише, сравнивающее счастливое настоящее с горьким прошлым, переиначивались советские образцы героизма и преданности. Так, например, в одном анекдоте «рабочего приводят на самый верх кремлевской стены и спрашивают, может ли он спрыгнуть вниз в знак своей преданности советской власти. Тот прыгает без колебаний, его ловят специальной сетью, поздравляют и всячески превозносят за самоотверженность. Один из свидетелей этой сцены потом спрашивает рабочего, как он так сразу решился прыгнуть, ведь это верная смерть, и слышит в ответ: "Да черт с ней, с такой жизнью"»76.
Выходки вроде вышеописанной — короткие вспышки ярости на публике, когда человек отбрасывал обычную осторожность и плевал на запреты, — часто случались и в реальной действительности. Несомненно, это было вызвано крайним дискомфортом и тяготами повседневной жизни, но могло быть и реакцией на постоянное напряжение, ощущаемое из-за тотальной слежки. Одна такая реальная выходка была зафиксирована на деревенском собрании, посвященном излюбленной вечной теме советской пропаганды — международному положению и угрозе войны. Один из
222
присутствующих, слишком часто все это слышавший, вскочил с места «и, злобно трясясь, выкрикнул: "А туды ее мать, чем такая жизнь! Пусть — война! Скорей бы! Я первый пойду!"» Такую же вспышку при обсуждении новой Конституции на одном из заводов вызвало упоминание сталинского лозунга «Жить стало лучше». «Когда разговор зашел о том, что жить стало лучше, жить стало веселее, [один рабочий] швырнул брошюру с проектом конституции на пол и стал топтать ее ногами, выкрикивая: "К черту вашу конституцию, мне она ничего не дала... Я голодаю... Вся моя семья голодает... Мне жить стало хуже... Раньше было лучше"»77.
Публичные выпады часто были следствием состояния опьянения, что в советских условиях отчасти служило извинением скандального поведения, хотя отнюдь не всегда спасало виновника от наказания. Зачастую желание посмеяться над властью и выказать свое неповиновение ей было слишком очевидно. Один респондент Гарвардского проекта рассказал такую историю: «У меня был в Сталинграде друг, который как-то раз напился и бродил по улице. Он увидел человека, похожего на партийного работника, толкнул этого товарища и сказал: "Извините, спешу — надо пятилетний план выполнять". Его арестовали и дали три года за издевательство над пятилетним планом». В официальной сводке о настроении населения во время выборов 1937 г. есть рассказ о том, как в Москве «очень пьяный» гражданин громогласно объявил в кабине для голосования: «Буду голосовать только за товарища Ежова, за остальных не хочу. Можете меня арестовать, но я буду голосовать только за Ежова, а Гудов [рабочий-стахановец, кандидат от данного округа] меня не устраивает»78.
В анонимных письмах с бранью и обвинениями в адрес властей, так же как и в публичных выпадах, вырывался наружу долго сдерживаемый гнев. Анонимность служила для автора лучшим прикрытием, чем состояние опьянения, поэтому подобные письма не представляли такого риска, как выходки в общественном месте. Однако совсем безнаказанными они не оставались, потому что НКВД обычно старался выследить автора, и это ему часто удавалось. Анонимщики это прекрасно понимали и в некоторых письмах бросали НКВД открытый вызов, предлагая найти автора79. Порой в анонимках содержались прямые угрозы, как, например, в присланном Жданову «Комитетом спасения народа» предупреждении, чтобы он и другие лидеры поостереглись, иначе с ними случится то же, что с Кировым, или в предостережении отдельного анонима, что если цены не снизят, то и остальных руководителей ждет судьба Кирова. Иногда угрозы носили более за-вулированный, общий характер, как, например, в письмах, предупреждавших, что политика советской власти неизбежно приведет к восстаниям, революции и гражданской войне80.
В анонимках часто встречались националистические выпады, особенно антисемитские, но не только. Несомненно, в них отражались предрассудки, глубоко укоренившиеся в российском общест
223
ве, но вместе с тем они демонстрировали нарушение строжайшего табу на подобные высказывания, существовавшего в СССР в предвоенный период, придавая письмам особую остроту. В анонимках нередко утверждалось, что страной правят евреи — или евреи, грузины и армяне. «Мы, несчастные граждане еврейско-ар-мянской страны», — начиналось анонимное письмо в «Правду», протестующее против закрытия церквей. Евреи управляли русской революцией, говорилось в другом, и хотят управлять всем миром. «Кому нужен интернационализм — только евреям». Авторы анонимок обвиняли государственное руководство в том, что в нем заправляют евреи, а его представителей-неевреев, таких как Сталин и Киров, — в том, что они продались евреям. Национальность Сталина тоже не избежала их внимания: в одной анонимке его с насмешкой называют «кавказским князем Сталиным»81.
Один автор выразил свои антисемитские настроения в стихах, призывая читателя помнить, что СССР —
«Страна, где нет прав и закона, Страна невинных жертв и наглых палачей. Страна, где царят раб и шпион, И евреи попирают святую идею».
Эти стихи — часть письма, адресованного начальнику Главсевморпути О.Ю.Шмидту, написанного в основном с целью поглумиться над неудачей одного из советских арктических перелетов, вокруг которого была поднята большая шумиха. «Никакая еврейская реклама не помогла. Вместо Сан-Франциско ваш прославленный самолет, сделанный [на] "прославленных" советских заводах и из советских материалов, то есть из хлама, позорно разбился о скалы»82.
Риск для авторов анонимных бранных писем значительно возрастал, если подобная анонимка передавалась в виде записки оратору на собрании. Тем не менее, и такое бывало. Молотов прочел вслух одну такую записку, полученную им после выступления на партийной конференции в Москве в 1929 г.:
«Товарищ Молотов! Вы кричите о самокритике, но... пусть только кто-то покритикует диктатуру Сталина и его группировки — завтра же вылетит с должности, с работы, к черту, в тюрьму и так далее. (Шум.) Не думайте, что люди идут за вами и единодушно за вас голосуют. Многие против вас, но боятся потерять кусок хлеба и свои привилегии. Поверьте, все крестьянство против вас. Да здравствует ленинизм! Долой сталинскую диктатуру!»83
* * *
Слежка не была исключительно односторонней. Уже сам факт, что власти собирали информацию о гражданах, создавал канал коммуникации для общественного мнения. Но слежка велась с обеих сторон и в другом смысле. Граждане изобрели свою
224
форму наблюдения за властью, пытаясь расшифровывать ее публичные заявления, чтобы узнать, что в действительности происходит. Газеты и другие официальные тексты — даже анкеты переписи — тщательно изучались, и не только интеллигенцией, но, по всей видимости, большей частью читающего населения, включая крестьян84. Таким образом, наблюдатели в свою очередь становились объектом наблюдения.
Скептицизм в отношении того, что пишут в газетах, был широко распространен — он отразился в известной шутке, что в «Правде» нет никакой правды, а в «Известиях» — никаких известий. Нередко встречалось мнение, что «все ложь», например: «Никаких стахановцев на самом деле нет, все это только в газетах пишут, а в жизни их не бывает, все это выдумки». Но большинство читателей газет, в целом не доверяя прессе, все же считали, что кое-что появляющееся в газетах имеет некоторую связь с действительностью. По словам одного респондента Гарвардского проекта, квалифицированного рабочего со средним образованием, он не верил советским газетам, когда они трубили об экономических достижениях, но верил статьям, в которых описывались «беспорядки, невыполнение плана, производственный брак». Если в газетах публиковались опровержения ТАСС по поводу каких-либо сообщений иностранной прессы, он верил, что «если опровергают, значит, что-то есть»85.
Традиция чтения текста в эзоповом духе укоренилась в российской/советской культуре ничуть не менее глубоко, чем традиция написания его эзоповым языком, и первой следовало гораздо больше народа, чем второй. Некоторые тексты писались журналистами и руководителями, пытавшимися сообщить массам нечто такое, что не было бы пропущено цензурой или Политбюро, специально в расчете на подобное прочтение. Но вообще это было не обязательно: советские читатели изо всех сил пытались найти скрытый подтекст даже там, где не было никакого намерения дать понять что-то между строк. Они использовали все свое мастерство, чтобы выяснить, что происходит на международной арене, в Советском Союзе и даже в Политбюро. Выискивали малейшие намеки, чтобы понять, что конкретно означают приходящие сверху «сигналы», часто весьма неясные. Полагая, что режим то и дело пытается их обмануть, они вместе с тем полагали, что у них есть возможность разглядеть под покровом обмана некую толику правды.
Чтобы проиллюстрировать вышесказанное, нам нужно вернуться к сводкам НКВД о настроении населения, о которых шла речь выше. Это настоящее зеркало, запечатлевшее не только картину народных настроений, как ее рисовал НКВД, но и картину действий и намерений властей, как ее рисовали в народе. Собирая, например, данные о реакции народа на убийство Кирова, НКВД включал в свои донесения всевозможные предположения о том, кто это сделал, и почему, и что это означает, — иными сло
225
вами, попытки граждан расшифровать и истолковать публичные заявления по поводу убийства. «Может, он напился и застрелился», — полагали одни. Может, это эпизод аппаратной борьбы за власть, в которой Киров и Николаев (убийца) оказались по разные стороны баррикад. А может быть, это последствие отмены карточек (произошедшей за несколько недель до убийства), поскольку «положение рабочих не улучшилось, и это озлобило рабочих — к тому же Николаев сам из рабочего класса»86.
Конечно, все эти предположения противоречили официальной версии, согласно которой за данным преступлением стояла оппозиция, причем некоторые в открытую. Так кто же стоял за убийством? Кое-кто полагал, будто «Киров был убит по приказу Сталина», хотя эта версия в то время, кажется, не была так широко распространена, как впоследствии, в хрущевский период, когда вина Сталина стала главным сюжетом московского фольклора. Чаще встречалось менее определенное мнение, что убийство как-то связано с политикой. «Наверху стреляют, а внизу требуют порядка», — как заметил кто-то87.
Перепись населения 1937 г. вызвала в народе целый шквал догадок и предположений о намерениях властей и значении некоторых вопросов в анкете. Судя по донесениям НКВД, говорили, будто проведение переписи означает неминуемую войну и призыв в армию; цель ее — «выявить молодых людей и отправить их на фронт». Уникальная черта переписи 1937 г. по сравнению с другими советскими переписями — вопрос о вере88. Он стал поводом оживленных дискуссий, поскольку его неожиданное появление в анкете можно было рассматривать либо как угрозу, либо как обещание. Не имеет ли перепись своей целью «выявить верующих, чтобы репрессировать их»? Кое-кто поговаривал о возможной резне верующих — «варфоломеевской ночи» — и замечал, что «не случайно» перепись проводится «в ночь на 7 января, на рождество Христово». Но по мнению других, вопрос о вероисповедании давал верующим возможность показать, сколько их на самом деле, и заставить советскую власть изменить свою политику в отношении религии. Некоторые думали, что высокий процент «голосов» за веру приведет к свободе вероисповедания, и высказывали предположение, что этот пункт включен в анкету по настоянию Лиги наций или иностранных держав89.
Последний пример народной расшифровки официальных сообщений относится к напряженным месяцам в начале 1937 г., когда только что был запущен маховик Большого Террора. В начале февраля внезапно умер популярный член Политбюро Серго Орджоникидзе (покончил с собой, как считают сейчас многие историки), по официальной версии — от «сердечного приступа». Но смерть последовала всего через несколько недель после того, как один из заместителей Орджоникидзе, Г.Л.Пятаков, был обвинен в измене родине и саботаже на втором московском показательном процессе, осужден и расстрелян90. В пространных и пышных не
226
крологах сквозили некоторые нотки растерянности и смятения, достаточные для того, чтобы насторожить читателей — специалистов по эзопову языку. Как отмечалось в рапорте НКВД о реакции населения на смерть Орджоникидзе, «довольно значительная часть материалов отражает высказывания несоветских, обывательских элементов, связывающих смерть товарища Орджоникидзе с "неприятностями" и "моральными потрясениями"», вызванными процессом Пятакова91.
Количество приведенных высказываний свидетельствует о том, что тон официального извещения заставил людей подозревать, будто дело нечисто. Может быть, Орджоникидзе стал жертвой террористов? Покончил с собой? Отравлен людьми Пятакова или неизвестными лицами? Умер от переживаний из-за процесса Пятакова? (В отличие от дела Кирова, в донесениях НКВД нет предположений о том, что это убийство во приказу Сталина; этот слух, постоянно ходивший в послесталинский период, — очевидно, более позднего происхождения.) Многие думали, что смерть Орджоникидзе возвещает усиление репрессий. «Счастлив будет, кто переживет 1937 год, — сказал один рабочий, принадлежавший к религиозной секте. — Так написано в библии. Всех красных правителей уничтожат, а потом станет править царь Михаил». Это не единственное предсказание дальнейших смертей среди политического руководства. «Теперь очередь других руководителей, Сталина». Население правильно прочло знаки, явленные в начале 1937 г. — надвигалось новое «смутное время»92.