Антонов Сергей Петрович (original) (raw)
XPOHOC
ВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТ
ФОРУМ ХРОНОСА
НОВОСТИ ХРОНОСА
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА
ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ
ПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
ГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫ
СТРАНЫ И ГОСУДАРСТВА
ЭТНОНИМЫ
РЕЛИГИИ МИРА
СТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫ
МЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯ
КАРТА САЙТА
АВТОРЫ ХРОНОСА
Родственные проекты:
РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙ
ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКА
ИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯ
ПРАВИТЕЛИ МИРА
ВОЙНА 1812 ГОДА
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ
СЛАВЯНСТВО
ЭТНОЦИКЛОПЕДИЯ
АПСУАРА
РУССКОЕ ПОЛЕ
Сергей Петрович Антонов

Антонов Сергей Петрович (р. 1915), прозаик.
Родился 3 мая (16 н. с.) в Петрограде в семье инженера. После окончания школы поступил в Ленинградский автодорожный институт. Получив диплом в 1938, стал работать инженером-строителем.
В 1944 Антонов опубликовал свои первые стихотворения, в 1947 напечатал первое прозаическое произведение - рассказ "Весна".
Первый сборник рассказов вышел в 1950 - "По дорогам идут машины", в этом же году второй сборник - "Мирные люди". После этого Антонов становится профессиональным писателем, все свое время отдавая творчеству. Главной темой его творчества стала жизнь современной деревни. Особую известность принесла ему повесть "Поддубенские частушки" (1950), в 1950-е был написан рассказ "Дожди", затронувший острые социальные лроблемы не часто поднимавшиеся в литературе того времени, повесть "Дело было в Пенькове" (позже была экранизирована).
В 1960-е были опубликованы повести "Порожний рейс", "Аленка", "Разорванный рубль" и "Разнотравье"; в 1970-е - "Царский двугривенный", сборник рассказов "Русский характер", повести и рассказы "Серебряная свадьба" и "Три богатыря", в 1980 - 90 - повести "Васька" и "Петрович".
Антонову принадлежит сборник статей "От первого лица. Рассказы о писателях, книгах и словах" (1973). Антонов живет и работает в Петербурге [умер 22.4.1995].
Использованы материалы кн.: Русские писатели и поэты. Краткий биографический словарь. Москва, 2000.

Писатель XX века
Антонов Сергей Петрович [3(16).5.1915, Петроград — 22.4.1995, Москва] — прозаик, критик, сценарист.
Отец Антонова — строитель-железнодорожник, мать — из семьи крупного инженера-путейца.
Антонов кочевал с родителями по многим стройкам — Поволжье, Урал, Средняя Азия, центр и юг европейской России... В семье скептически относились ко всему гуманитарному, почти не имели книг по художественной литературе. Но Антонов запоем читал их в библиотеках, с 10 лет начал сочинять стихи и рассказы, увлекался рисованием. После средней школы в духе комсомольцев 1930-х работал бетонщиком, каменщиком, арматурщиком. По семейной традиции окончил Ленинградский автодорожный институт (1938). В студенческие годы был известен как талантливый карикатурист, а также знаток шахмат — ряд составленных им задач был опубликован в русской и зарубежной печати.
После окончания института работал инженером-строителем, преподавал в Ленинградском дорожно-механическом техникуме.
В 1939-1940 годы участвовал в войне с Финляндией, после окончания ее на короткое время возвратился в техникум, а затем — вновь на войну: инженерно-саперные войска Ленинградского, Волховского и 2-го Прибалтийского фронтов. На фронте Антонов продолжал писать стихи и рассказы, некоторые из них в 1944-1945 годы были опубликованы.
Демобилизовавшись из армии, Антонов работал прорабом на восстановлении жилых домов в Ленинграде, преподавал (1946-1948), но одержимый, по его словам, «болезнью писательства» (Рассказы о литературе. 1984. С. 540), вскоре полностью переключился на литературу. Антонов довелось показать свои стихиА. Ахматовой иС. Маршаку. Оба отнеслись к Антонов с интересом и доброжелательностью, но стихи забраковали. По совету А. Ахматовой, Антонов переключается на прозу, посещает литературный кружок при Ленинградском отделении СП, где его рассказы одобряет Вс. Рождественский.
В марте 1947 принимает участие в I Всесоюзном совещании молодых писателей. Там его творчество получает высокую оценку К. Паустовского.
Первым профессиональным произведением Антонова становится рассказ «Весна» (1947).
В 1950 появляются книга рассказов, сделавшая его имя известным, — «По дорогам идут машины» (Государственная премия 1961), а также сборник «Мирные люди». Одновременно Антонов обращается к жанру повести — «Лена» (1948), «Поддубенские частушки» (1950), «Первая должность» (1952), «Дело было в Пенькове» (1956), «Аленка» и «Петрович» (обе — 1960), «Разорванный рубль» (1966) и другие.
В 1959 вышла книга воспоминаний Антонов «На военных дорогах». О растущей популярности произведений Антонов свидетельствуют его взаимоотношения с кинематографом: были экранизированы «Поддубенские частушки» (1957), «Дело было в Пенькове» (1958), «Аленка» (1961), «Порожний рейс» (1963). По мотивам рассказов Антонов в начале 1970-х создал 2 сценария В. Шукшин («Пришел солдат с фронта» и «Иван Степанович»), и даже была написана опера (Р. Щедрин. «Не только любовь», 1962). Наконец, и сам Антонов несколько раз обращается к написанию сценариев: «Это было в Донбассе» (1946), «Посланец мира» (1950, совместно с А. Зархи и И. Хейфицем), киноповесть «Серебряная свадьба» (1972).
Творчество Антонов с самого начала отличалось интересом к нравственной проблематике и классической точности языка. Особенно привлекали читателей героини Антонов, выделяющиеся на «производственном» фоне своей нежностью, чистотой, стремлением к самоотверженной любви. Важнейшее место в структуре произведений Антонов в лучших традициях русской прозы XIX века занимал лирический пейзаж. Произведения Антонов вскоре были переведены на многие западноевропейские языки. Отношение критики к Антонов, за редким исключением (В. Назаренко, Д. и Е. Стариковы) было доброжелательным. В то же время, если в первое десятилетие периодически раздавались сетования на недостаточность пафоса в изображении успехов социалистического строительства на селе, роста культурного уровня колхозников, некоторую «расплывчатость» положительных героев (в отличие от «Кавалера Золотой Звезды» С. Бабаевского), то начиная со второй половины 1950-х критика, наоборот, стала намекать Антонов на отдаленность его от изображения острейших противоречий и конфликтов совр. деревни (в отличие от В. Овечкина, В. Тендрякова и др.). Особенно наглядно это проявилось в дискуссии по поводу одного из наиболее известных произведений Антонов — «Дело было в Пенькове».
Антонов, в отличие от многих своих современников и подобно одному из своих учителей К. Паустовскому, никогда не специализировался на раскрытии собственно социальной проблематики. Его интересовала красота мира и человеческой души, противостоящая злу и пошлости поэзия обыденной жизни. Равновесие в изучении творчества Антонов установили исследователи, раскрывшие в его произведениях чеховские традиции — их кажущуюся отчужденность от злобы дня, глубину гуманизма, внешнюю сдержанность при остроте и напряженности внутреннего действия, нравственную высоту ориентиров, тонкий психологизм, задушевную лиричность в сочетании с юмором, лаконичность и «акварелизм» стиля при особой роли деталей и т. д. Именно с этой точки зрения стали восприниматься лучшие рассказы и повести Антонов — «Дожди», (1951) «Демонстрация», (1961) «Тетя Луша», (1948) «Девушка из Полесья», (1948) «Новый сотрудник», (1954) «Порожний рейс» (1960) «Разноцветные камешки» (1959) и др.
И тем не менее Антонов на длительное время практически «замолкает» как прозаик, уйдя в критику, проявляя себя тонким исследователем литературы. Еще в 1964 он впервые обратился к анализу новеллистического жанра, написав книгу «Письма о рассказе» (если учесть, что в 48 номерах журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь» и «Звезда» в 1950 было напечатано лишь 4 рассказа современных писателей, а 1951 — 1913 годы, можно считать, что Антонов способствовал возрождению этого жанра как теоретик и практик).
В 1973 появляются еще 2 книги Антонова — «Я читаю рассказ. Из бесед с молодыми писателями» и «От первого лица. Рассказы о писателях, книгах и словах», в 1974 — «Слово. Из бесед с молодыми писателями». Литературоведческие книги Антонова одновременно и «очень писательские» книги: теоретический и критический анализ сочетается в них «с пластикой прозы» (Е. Осетров).
Антонов не остался чужд и критического пафоса «шестидесятников», по-своему тонко разоблачая античеловеческую природу бюрократизма, особенно губительного в молодежной среде. Так, в повести «Разорванный рубль» идет речь о «деятельности» колхозного комсорга Маруси Лебедевой, приводящей к «общему знаменателю» вначале пытающегося бунтовать городского интеллигента. В лучших традициях Е. Замятина, вдобавок подчеркнутых яркой речевой характеристикой героини (смесь распространяющегося «новояза» и специфической деревенской лексики) Антонов говорил о губительных негативных тенденциях, все более характеризующих систему. Новый виток интереса читателей и критики к творчеству Антонов оказался связанным именно с этой линией. В конце 1980-х появляются большие повести, посвященные острейшим событиям нашей истории: «Васька» (1973, опубликована: Юность. 1987. №3-4) и «Овраги» (1986, опубликована: Дружба народов. 1988. №1-2). В сочетании с повестью «Царский двугривенный» (1970; прошла практически незаметно, хотя несколько раз переиздавалась), повести «Овраги» и «Васька» составили трилогию. «Царский двугривенный» — повествование о жизни мальчишек послереволюционного провинциального городка, о первых пионерских отрядах. Здесь впервые появляется сюжетообразующий герой всего цикла Митя Платонов. 2-я часть трилогии — повесть «Овраги» — об увиденной глазами Мити-подростка трагедии коллективизации в саратовской деревеньке. 3-я часть — повесть «Васька», в которой Митя, один из комсомольских вожаков на строительстве Московского метрополитена, пытается вмешаться в трагическую судьбы беглой ссыльнопоселенки, дочери раскулаченного крестьянина Риты Чугуевой, ставшей одной из лучших ударниц стройки. Повесть завершает открытый финал — в поисках справедливости Митя отправляет письмо по адресу «Кремль, Товарищу Сталину»... И все же, несмотря на актуальность тематики трилогии и ее высокие художественными достоинства, основное признание читателей и критики получила новеллистика Антонова, его удивительно поэтическая лирическая проза.
К.Ф. Бикбулатова
Использованы материалы кн.: Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги. Биобиблиографический словарь. Том 1. М., 2005, с. 96-98.

Бондарев Ю.В.
Время и его дети
— Людей, нету. Почитай в календаре. Есть классы. И только!
«Царский двугривенный»
— Вчерась облава была. Ребят с уезда прислали для темпа заготовок.
Принялись они хлеб искать. Замки с петлями выворачивали,
в кобелей, стреляли. Кто кулак, кто бедняк — не глядели.
Всех трясли без разбору. Ребята молодые — комсомольцы еще...
Бабушка рассказывала спокойно, будто и не живые люди чинили разбой,
а град небесный или суховей принес беду за грехи наши.
«Овраги»
— Поминают небось, как работал с человеческим материалом?
— Вот как надо мной поработали. Душу вынули.
Гоша стал глотать и давиться.
А Чугуева глядела на него скорбным,
тысячелетиями отработанным бабьим, взглядом.
«Васька»
От многих пластов нашего недавнего прошлого, пластов темных и страшных, документальных свидетельств почти не осталось. Кому могло прийти в голову снимать на пленку или фотографировать обоз с вывозимыми из деревни крестьянами и жалким скарбом, который им позволили взять с собой, или зарешеченный вагон, приостановившийся на запасных путях Транссибирской магистрали, или бредущую по зимней дороге на лесосеку и рудник, сопровождаемую конвоем цепь лагерников; в которой философа с Пречистенки не отличить от рядового, сапера Великой Отечественной, а потомственного пахаря от потомственного аристократа, или глухую казнь в застеночном подвале, у бревенчатой или каменной стенки, на расчищенном от тайги или тундры полигоне? Да и кто бы посмел предложить, разрешить такие съемки? Кто мог позволить себе — будь то заключенный; будь то. каторжный администратор — вести лагерные дневники, или подневные записки о жизни спецпереселенцев, когда и на воле-то, в так называемой свободной жизни, это было опасным, в любую минуту дневник
[531]
мог стать страшной, неопровержимой уликой? «Несподручно писать дневники. Разговоры записывать страшно. Не останется — и ни строки...» — так свидетельствовал о времени поэт.
Впрочем, Борис Слуцкий (это его строки приведены) и о другом сказал: «Но прах не заметается пургой, а лагерная пыль заносит плаху. И человек, не этот, так другой, встает превыше ужаса и страха». Все же в любое, самое страшное время находились люди, сохранявшие документы, заполнявшие дневниковые тетради и тем утверждавшие торжество духа над корежившейся от страха плотью — пусть даже подавляющее большинство этих тетрадей и документов сгибло, уничтожилось, расточилось в безумной свистопляске обысков и арестов, в кавардаке эвакуаций, в военном пожаре и снова в повальном страхе и лишь немногое дошло до нас, до нынешнего и завтрашнего историка.
Для сохранения памяти нужно на самом деле только одно условие, но очень важное — чтобы в человеке сохранился человек. Это не всегда легко. Вернее даже, что это всегда нелегко. Нелегко в жестокие времена, но и в спокойные, благополучные, внешне не ревнивые к естественному человеческому существованию — тоже. Если человек сдается на милость своей эпохе, покорно, а то и с восторгом прилаживается, применяется к тем формам чувства, мысли, поведения, которые она ему навязывает, весь без остатка умещается в них, не требуя ничего иного и даже не желая знать о чем-либо ином — и он сам, и его память как бы растворяются в этой эпохе, он не может взглянуть на нее со стороны, не может свидетельствовать о ней. Он — дитя и раб своего времени. И только.
И есть другие. Нет, не бунтари, не утописты, не те, кто во имя прошедших или будущих времен, стараясь удержать ускользающее, испаряющееся или приблизить, ускорить едва нарождающееся, проклевывающееся, яростно спорят и сражаются со своей эпохой, со своими современниками и либо погибают бесславно и безвестно, либо остаются в истории несгораемыми факелами, звездами, не всегда чтимыми, иногда и проклинаемыми. Этим тоже нет дела до памяти — и прошлое, и настоящее, и даже будущее они видят неточно, искривленно, в соответствии со своими слишком идеальными идеалами.
Эти другие — Митя Платонов, персонаж, а затем и одно из главных действующих лиц уже трех повестей Сергея Антонова: «Царский двугривенный», «Овраги» и «Васька». Первая из этих повестей давно пришла к читателю, сначала в «Юности», несколько раз издавалась. Две следующие по причинам, ни от автора, ни от редакций не зависящим, были напечатаны в журналах «Дружба народов» и «Юность» лишь два и три года тому назад.
Что же особенного в Мите Платонове? Да, он тоже дитя своего времени и довольно ретивое дитя, любящее свою эпоху и радостно подчиняющееся ее законам. И все же не безоглядно вверяющее себя ей. Кроме четкой, густо оттиснутой на нем печати времени, тех 20 — 30-х годов двадцатого века, в которые он возрастает, физически и духовно формируется, он несет на себе и печать вечности, тех отношений между людьми, которые возникли не буквально
[532]
вчера, с коренной ломкой социальной политической системы в стране, но тех, что складывались задолго до его рождения и являются результатом огромного, тысячелетнего опыта всего человечества. И пусть не прямым, а лишь боковым зрением он подмечает разницу между тем и другим, пусть не полно, а лишь полусознавая, что же он делает, мучаясь и страдая, он совершает выбор, творит поступок. И уже вследствие этого не может быть равнодушен к памяти, хранящей и его жизненный опыт, и жизненный опыт людей, соприкасающихся с ним во времени и пространстве.
* * *
Две последние книги поневоле долго молчавшего С. П. Антонова пришли к читателю, по-видимому, не в той последовательности, в какой должны были прийти. За «Царским двугривенным», вышедшим в конце 60-х годов и рассказывавшим о жизни мальчишек провинциального городка времен нэпа и создании первых пионерских отрядов, конечно же, должны были последовать «Овраги» — повествование об увиденной мальчишечьими глазами коллективизации в глухой саратовской деревеньке. И лишь затем читателю должен был предстать Митя Платонов — строитель Московского метрополитена в середине 30-х годов.
Однако все случилось иначе, и активный читатель литературных журналов времен нынешней перестройки, наверняка изрядно подзабывший старую повесть «Царский двугривенный» (а когда сейчас перечитывать, если за новым не успеваешь? Впрочем, должен оговориться, что не Митя Платонов стоит в центре той повести, он скорее помещается на обочине ее фабулы), прочел «Ваську» вне какой-либо связи с давней и только еще имеющей быть напечатанной повестями. И лишь потом, через год, прочтя «Овраги», обнаружил, что у московского комсомольца, столь необычно ведущего себя в истории со вчерашней ссыльно-поселенкой Ритой Чугуевой (Васькой), есть, оказывается, предыстория, да еще связанная с деревней. И мне сдается, что читателю вот этого тома будет проще разобраться в характере и в поведении и Мити Платонова, и Риты Чугуевой, и даже «пройдохи» Осипа Недоносова — «Овраги» подготовят его к этому пониманию.
И все-таки я тоже начну разговор с «Васьки», а не с «Оврагов», потому что именно повесть о строительстве Московского метро дает большую возможность проиллюстрировать ту мысль, о существовании нескольких типов детей времени, что высказана выше.
Пока что мы так и не знаем, как повернулась судьба Мити Платонова (может быть, в какой-либо из следующих книг писатель расскажет нам и об этом), что последовало за тем, как его горячее, защитительное письмо о Чугуевой, адресованное товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу, «было опущено в обыкновенный почтовый ящик» — ведь этой фразой, этим Митиным поступком заканчивается повесть. Логика тогдашней общественной,
[533]
политической жизни заставляет предполагать, что и Митя, и Васька проследовали либо в ссылку, либо в лагеря. Однако и тогда в русской жизни было много алогичного, к тому же май 1935 года еще не май 1937-го, и комсомолец, ударник Метростроя, сын родителей, погибших в классовой борьбе, мог рассчитывать на толику внимания
или на демагогически-справедливое отношение Сталина или кого-либо из его сподвижников. И так же, как то, что Митя стал одним из многих миллионов заключенных ежовско-бериевских лагерей, возможно и другое: он спокойно дожил до войны и погиб на ней или даже вернулся с нее в орденах и медалях, строил новые линии Московского метро или, выучившись, стал инженером, руководителем предприятия.
Собственно, и о дальнейшей судьбе Маргариты Чугуевой мы тоже так ничего и не узнаем — по своей ли воле она исчезла с подмосковного облицовочного завода, где оказалась после Метростроя, или не по своей.
Что здесь: несколько удивляющее пренебрежение писателя к своим собственным героям? Или дело в авторской надежде еще раз вернуться к этим людям и в следующей книге рассказать о том, что с ними произошло в другие годы и периоды нашей и их истории?
Не исключая второго предположения, склоняюсь все же к тому, что повесть С. Антонова посвящена не Чугуевой и Платонову и соответственно не ее тяжким жизненным перипетиям и не его бравому бригадирству и ураганному роману с Татой. Повесть посвящена времени. И, думаю, пришлась очень впору — когда к ней внимательнее приглядятся и критики, и читатели, она еще скажет свое важное й решающее слово в кажущихся иногда безвыходными спорах о тридцатых годах: что же это за десятилетие — десятилетие энтузиазма и веры или десятилетие страха и постепенно всеохватывающей безнадежности?
Безвыходными и бесконечными эти споры кажутся из-за того, что оппоненты стремятся окрасить это время в какой-либо один колер, настаивают на этом колере, не принимая во внимание ни фактов, ни документов, представляемых сторонниками другого колера, не щадя их чувств и настроений.
Критики в разное время — начиная с дебюта писателя,— писавшие о Сергее Антонове, почти всегда прибегали к одному эпитету, а если даже не применяли его впрямую, он так четко подразумевался, что сам собой читался на страницах рецензий и статей. Эпитет этот — «честный». И он относился к нему по праву. Даже если вспомнить его давние «Поддубенские частушки» и сообразить, что написаны они были о послевоенной деревне, материально более чем неблагополучной, все равно и сейчас не находишь в них фальшивой и тем более лживой интонации: в этой повести отображена атмосфера молодой, тогда еще не окончательно угасшей надежды, надежды, существовавшей рядом и наряду с нищетой и бесправием деревенской жизни тех лет. Да, он не мог тогда показать обеих сторон медали, но ту, что показал, показал без преувеличений, без приукрашивания.
«Ваську» писал автор и человек куда более зрелый, чем моло-
[534]
дой автор «Поддубенских частушек». И хотя создавалась эта повесть во времени, когда по-прежнему медаль должна была представляться только своей казовой стороной, Сергей Антонов уже не хотел, не мог ограничиться полуправдой, ему легче было смириться с тем, что какое-то время, сколь угодно долгое, книге суждено остаться ненапечатанной.
Так что и художественная, и этическая сила «Васьки», пока еще не оцененная в полной мере, состоит как раз в том, что в повести отражено время во всей его противоречивости, даже в резкой противоположности и несходимости составляющих его векторов. Эти векторы сталкиваются, противоборствуют не только на большом пространстве, воплощаясь в мыслях и поступках различных персонажей эпохи и книги, ей посвященной, но и в душе и сердце одного человека.
Кроме того, что Антонов — честный художник, он еще и тонкий художник. И к самым большим достоинствам этой повести нужно отнести то, что главной противоборствующей парой в ней являются не, скажем, Митя и начальник шахты Федор Ефимович Лобода или Митя й инженер Николай Николаевич Бибиков и даже не Митя и Административная Система, олицетворяемая Первым Прорабом Лазарем Моисеевичем Кагановичем или другими неназываемыми силами (но описанными так или иначе, когда писатель в документальных отступлениях говорит о немыслимых решениях и приказах, о невозможных сроках строительства и т. п.), а Митя и Тата, то есть пара любовная, чей пламенный роман, чья истинная, неподдельная, горячая любовь предстает перед читателем от начала до конца.
Но прежде все-таки нужно хоть несколько слов сказать о жизненном фоне, на котором этот роман разворачивается. За исключением некоторых, очень редких мест (ну, например, такое: «В тысяча девятьсот тридцать четвертом году на строительстве Московского метрополитена работало больше семидесяти пяти тысяч человек. Среди этих семидесяти пяти тысяч были люди и с высшим образованием, и вовсе без образования, коренные москвичи и приезжие, мобилизованные, завербованные, переброшенные, посланные по комсомольским путевкам, пришедшие по вольному найму и сезонники» — дающее, кстати сказать, представление о том стихийно создавшемся, вопреки вовсю внедряемой плановости, «вавилонском смешении языцей», которое начало охватывать столицу именно со строительством метро и продолжается по сей день), фон этот не рисуется С. Антоновым специально, в многословных и по возможности исчерпывающих описаниях. И в то же время он очень богато представлен в повести, можно сказать, она заполнена тогдашней жизнью. Внешнее и внутреннее содержание этого фона, этой жизни возникает едва ли не в каждой художественной детали, едва ли не в каждой реплике действующих лиц: в рассказе о том, как церквушку-однолуковку приспособили для приготовления бетона, в атмосфере ожидания приезда Кагановича на шахту, в том, как проводят «политудочку» в комсомольской организации и как профессор-ихтиолог встречается со своим предполагаемым зятем,
[535]
в описании коммунальной квартиры, где живет инженер Бибиков, и Колонного зала, где проходит торжественное собрание с участием Сталина по поводу открытия метрополитена. В смешных или почти что непонятных сейчас для нас, но более чем серьезных тогда фразах: «Тебе что, не доводили до сведения, что бога нет?»; «Почему плохо думать, что в нашей партии уклонов больше не будет?»; «У нас дисциплина железная. Куда тебя поставят, там и стой»; «С лицевой стороны — отличная работница, а с изнанки — вредитель...» В показе взаимоотношений между людьми, то бесконечно демократических, вчера еще немыслимых, то со все увеличивающейся примесью властного хамства, с одной стороны, и угодливого холопства, с другой.
Уверен — медленное, вдумчивое, а то и комментированное особенно для молодого читателя, которому могут быть незнакомы, непонятны многие реалии, встречающиеся в повести чтение этой маленькой повести может рассказать об эпохе столько, - сколько не расскажут иные пухлые тома.
В ней встает не эпоха беспримерного трудового энтузиазма и не эпоха нарастающего и тоже беспримерного террора, обращенного против собственного народа, но эпоха, в которой в каком-то странном, немыслимом клубке перемешано то и другое. Воистину вдохновенный труд сосуществует со смертным ужасом ошибки, промашки — и маркшейдер Гутман вешается, «когда ему почудилось, что направление штольни неверно задано». Высокая техническая образованность подчиняется и служит поразительному невежеству и нахрапистости — и инженеры Бибиков и Ротерт вынуждены исполнять приказы безграмотных Лободы и Кагановича, невзирая ни на какие жертвы, материальные и человеческие. Прорастающее человеческое и трудовое достоинство рабочего, крестьянина, интеллигента может быть моментально вытоптано канцелярской закорючкой в отделе кадров или в каком-либо другом отделе. Правда может стать орудием страха и дичайшей несправедливости, И человеку иногда впору отказаться от головы и сердца, так непоправимо страшно запутывается он в своих чувствах и мыслях, не просто соглашаясь с настырной ложью и несусветицей, но даже восторженно прикипая к ней, соглашаясь отныне считать ее правдой.
Вот Маргарита Чугуева, еще два или три года тому назад сосланная вместе с отцом.— раскулаченным, а на самом деле трудовым крестьянином, в «кислые болота», с отцовского благословения бежавшая оттуда и чудом добравшаяся до Москвы, где она стала ударницей Метростроя, стоит у Пушкинской площади и глядит на торжественный «кортеж героев Арктики» — возвращающихся челюскинцев, чьему спасению радуется вся страна, вся столица, вся площадь. «Чугуева забыла и про письмо, и про Осипа. Мимо нее двигалась победа, ради которой до срока померла мама, ради которой мокнет в сибирских^ болотах работящий отец, ради которой сама она копается под московскими домами. Солнечное, ни с чем не сравнимое чувство счастья и гордости затопило ее».
Это, наверное, самое ¿трагическое место в повести. Вкраплен-
[536]
ное между полукомической сценкой с милиционерами и осодмиловцами и задушевным разговором Риты и Таты, оно даже не вдруг заметно, мимо него можно проскочить на рысях (вот почему еще повесть эту нужно читать с сугубой внимательностью, что, как и в жизни, моменты важные, судьбинные в ней не встопорщены, а на равных с другими, менее важными и даже просто анекдотическими размещены по фарватеру). Не надо проскакивать, остановитесь, вчитайтесь в него.
Даже теперь, спустя несколько десятилетий, в уже совсем другой эпохе, пусть и зависящей в чем-то от той, прошедшей, но все же совсем другой, лишенной и тех страхов и тех надежд, очень тяжело с критическим скальпелем приближаться к мыслечувствованию Риты Чугуевой в те праздничные — редкие, кстати, — для нее минуты. Ведь и счастье и гордость ее праведны, она прорвалась к ним сквозь тяжелый, достойный труд и горькие, незаслуженные унижения, в них — ее слитность с людьми, роковую отъединенность от которых она все время ощущает, в них — пусть минутное отрешение от «ее нелепой, страшной жизни», к которой она тут же, на Пушкинской площади, и вернется, сказав Тате: «Нет, девка, я, видать,, сроду заразная». И все же нельзя не увидеть и не сказать, что в эти счастье и гордость примешалась ложь, ибо на самом деле этой победе не нужны были ни лихо, постигшее их семью, ни ранняя смерть матери. И эту ложь, этот мгновенно возникший самообман святыми не назовешь — очень близки они к предательству своих ближних, хоть и непрямому, фактическому, а только внутреннему, душевному. Слава богу, дальнейших шагов по этой дорожке Рита Чугуева не сделает (а сколькие сделали!), она отшатнется от лжи и предательства и, наверное, примет новые муки (а сколькие не нашли в себе сил отшатнуться!) и, может быть, даже дойдет когда-нибудь до ясного осознания, что и многие ее земляки, и мать, и отец, и она сама терпели «все муки зазря», а не ради малых и больших побед народа и страны. А может, и не дойдет, испугается.
Не буду приводить других примеров сложности, неоднозначности, противоречивости эпохи, мироощущения и поведения людей, ее населявших, направлений, по которым двигалась страна, настроений тех или иных классовых и социальных прослоек, — эти примеры, щедро рассыпанные по книге, внимательный читатель отыщет сам и сам же над ними поразмыслит. Вернусь к Мите Платонову и его любимой— Тате.
Они ведь действительно словно созданы друг для друга, эти два комсомольца тридцатых годов. Мало того, что они все сильнее любят друг друга, буквально дня не могут прожить один без другого. Они в одно верят, одним восторгаются, от одного горюют, одного чают в жизни и для себя и для страны и потому почти во всем понимают друг друга с полуслова, а если чего-то и не понимают в другом, то стараются принять, а потом и понять. Это ведь тоже одна из примет того времени: между профессорской дочкой, москвичкой и сыном провинциального деповского слесаря словно бы и нету никаких социальных и культурных различий (то есть
[537]
они есть, конечно, но отступают перед общностью целей и мировоззрения). У них и в характерах есть нечто общее: настойчивость, упрямство, взрывчатость.
Когда Тата говорит о Мите: «Передовое, боевое мировоззрение плюс младенческое простодушие. В итоге — не характер, а гремучая, смесь»,— она ведь едва ли не себя самое описывает. И различия, которые все же подмечаешь в них, кажутся вовсе несущественными ни для их нынешних отношений, ни для их будущей жизни. Естественно, что Митя менее культурен — так образуется и в совместных с Татой посещениях прекрасных столичных спектаклей и концертов (что и происходит в повести), и в чтении, и наверняка со временем одолеет высшее образование. Ну, Тата «прямолинейная, как рельс» — так и это обомнется и, может быть, уйдет с первой молодостью. Во всяком случае, они, как всякие влюбленные, сами того не замечая, учатся друг у друга, растворяя свой жизненный опыт в жизненном опыте другого. Это ведь справедливо, что много лет спустя уже не Тата, а пожилая женщина Наталья Константиновна скажет: «Все-таки я благодарна ему. Его любовь сделала меня лучше».
И, однако, история с «лишенкой» Маргаритой Чугуевой навсегда разведет их в такие разные стороны, что они ничего не будут знать друг о друге. А если еще точнее, то разведет их время, а не «досадная случайность», как показалось критику С. Чупринину. В происшествии с Васькой, в ролях, которые Митя и Тата сыграют в нем, вдруг выяснится, определится их глубокое несходство. Максималистка и правдолюбка Тата слишком податлива по отношению к обстоятельствам, формирующимся в стране, в обществе, она даже не замечает, как время лепит ее, и покорно одевает ту маску, которая предложена ей на этом карнавале. Ей, начитанной, знающей, не приходит в голову усомниться в чем-либо из требований времени, ощутить их жестокость и бесчеловечность. Некультурный, малообразованный Митя тоже во всем согласен со своим временем, он, как и Тата, в принципе восторженно относится к его требованиям, но когда сталкивается с жестокостью и бесчеловечностью, проявляемой к Чугуевой, не только не приемлет ее и не желает в ней участвовать, но активно выступает против нее. Он инстинктивно чувствует несоответствие между жестокостью к человеку и тем идеалом, во имя которого эта жестокость совершается. Принципы, даже гены добра, человеколюбия, идущие из глубин истории человечества, родовые меты оказываются сильнее, чем благоприобретенные симптомы послушания идее, бездумной веры, безоговорочного исполнения приказа.
Именно это вдруг сближает его в наших глазах уже не с Татой, а с работящей, безотказной и забитой Чугуевой, которая, как бы ни хлестанула или ни вознесла ее судьба, сквозь все пронесет отмеченный зорким автором «скорбный, тысячелетиями отработанный бабий взгляд». Так неожиданно в этих детях своего времени обнаруживаются еще и дети вечности, веления которой они, сами того не-сознавая, несут в своем поведении, в своем отно-
[538]
шении к людям и, следовательно, в своем отношении к делу, к стране, к истории.
Впрочем, если быть точным, нужно добавить, что немалую роль в обнаружившемся несходстве Таты и Мити играет и разность их жизненного опыта, малого и в общем благополучного у Таты и большого, сурового у Мити. Именно вследствие этой разности для Таты Васька — человеческий материал, представитель класса, и класса враждебного. Митя же видит в ней живого человека, способен сочувствовать ее страданию и радости, понять подоплеку ее неуклюжих и даже страшных поступков. Для Таты — расхожая монетка (с одной стороны — то, с другой — это), для Мити — одна из тех, с кем он уже встречался в своей жизни и кого худо-бедно научился понимать.
И тут-то мы и вспомним «Овраги», которые покажут нам Митю за четыре-пять лет до того, как он ввязался в историю с Васькой.
Приехавший в деревню Сядемку вместе с отцом, направленным из города для проведения коллективизации, подросток Митя многого не понимает из того, что происходит вокруг него и на его глазах. К тому же незадолго до этого при нем почти насмерть забили мать крестьяне, озверевшие от несчастий, свалившихся на их головы, и естественно, что у него — сложившееся, готовое отношение к тем, кого называют кулаками и подкулачниками. Еще через год во время крестьянского восстания против насильственно насаждаемых колхозов погибнет и его отец — хороший слесарь, верный приказам партии коммунист Роман Гаврилович Платонов.
Но он многого не понимает не только по малолетству и не потому, что его мальчишечье сердце затопила злоба к людям, виновным в его сиротстве. Но не в последнюю очередь из-за вкоренившихся в нем благодаря газетной и плакатной пропаганде образов-символов. Прошу прощения за великоватую, но уж больно заманчивую цитату, кроме всего прочего показывающую юмор С. Антонова — авторское качество, о котором никак нельзя умолчать:
«Незваный гость долго отряхивался, охлопывался и опахивался в сенях и наконец робко ступил в горницу. Это был невысокий бородатый мужичок с юркими глазками и малиновым носиком. Он, не стукнув, прислонил длинный страннический посох к печке и принялся ладошкой отогревать нависшие в усах сосульки.
«Бедняк»,— подумал Митя.
Между тем мужичок ловко скинул с плеча тощий сидор, снял старенькое, аккуратно отремонтированное пальто, сложил его, как книгу, и расстелил по скамье, словно спать уложил.
Мужичок был чистенький, в крапчатой лазоревой косоворотке, опоясанной тонким пояском, в брюках, заправленных в длинные, вязанные чувашским узором носки. А руки у него были огромные, с кривыми неподвижными пальцами.
«Кулак»,— подумал Митя.
То, что Митя мыслит и чувствует так,— полбеды. Беда в том, что понимание многих взрослых, проводящих коллективизацию,
[539]
недалеко ушло от Митиного, и они, подводя крестьян под раскулачивание, лишая их земли, родного дома, нажитого имущества, руководствуются набором столь же простеньких определений крестьянина, человека вообще. И ломая деревню через пень-колоду, руша налаженное личное и артельное, кооперативное хозяйство, без какой-либо разумной подготовки создавая колхоз за колхозом, оправдывают свои действия фразами вроде: «Революцию в белых перчатках не делают. А сплошная коллективизация — революция».
В «Оврагах» писатель показывает, что происходит не революция, но разгром деревни. Причем показывает, что уже и тогда это понимают многие — и из тех, кого раскулачивают, и даже из тех, кто раскулачивает и создает немощные колхозы. И пытаются сказать, прокричать, что «коли вы разумных мужиков разгоните, пропадет любая деревня — и единоличная, и колхозная», что «громоздим Вавилонскую башню и наперед знаем, что ее придется десять раз ломать и переделывать». Но и ум и разум не в чести у тех, кто ревностно выполняет директивы и инструкции, да и у тех, кто их сочиняет и направляет на места, эти понятия едва ли не записаны в контрреволюционные, потому что вносят сомнения, тормозят немыслимую, неумную спешку, мешают скорейшему превращению сметливого, рачительного, разумного хозяина в «ручного мужика», что, собственно, и является истинной целью сплошной коллективизации.
Всего этого, повторяю, Митя Платонов не понимает и понять не может. Но он видит вокруг Себя и запоминает, и оценивает живых людей, хороших и дурных, злых и добрых, на себе ощущает равнодушие и участливость, сам учится состраданию, испытывая его порой как бы против своей воли. Вот он, в качестве писаря, принимает участие в раскулачивании вчерашнего председателя кооперативной артели, понимая, что сейчас и хозяина, и его жену, и немощную старуху мать, и его однолетку — девчонку в сером исподнике, отобрав у них описанное им, Митей, имущество, увезут отсюда в далекую холодную Сибирь: «Он смотрел на ее вздернутый носик, на тощую вздернутую косицу, на вопросительно поднятые бровки и презирал себя за то, что жалеет кулацкое отродье».
Потом, оказавшись в Москве, став комсомольцем, отличным бригадиром строителей метро, он уже не будет презирать себя за жалость. Потому что хоть какое-то время он будет вместе с саратовской деревней Сядемкой идти по ее крестному пути и научится понимать и жалеть ее людей.
И вместе со своим создателем — Сергеем Петровичем Антоновым — будет учить нас, нынешних и завтрашних, вечным, прекрасным человеческим качествам: жалости, состраданию, любви, добру — а через них истине и красоте.
Юрий БОЛДЫРЕВ
[540]
Цитируется по изд.: Антонов С.П. Овраги. Васька. М., 1989, с. 531-540.

Далее читайте:
Русские писатели и поэты (биографический справочник).
Сочинения:
Собрание сочинений: в 3 т. М., 1983;
В стране польдеров и тюльпанов: очерки. М., 1957;
Овраги. Васька: повести. М., 1989;
Свалка: повесть // Дружба народов. 1996. №4.
Литература:
Макаров А. Сергей Антонов // Антонов С. Повести и рассказы. М., 1961;
Щеглов М. Что случилось в Пенькове // Литературно-критические статьи. М., 1965;
Огнев А. Сергей Антонов: Критико-биографический очерк. Саратов, 1968;
Нинов А. Современный рассказ. Л., 1969. С.210-234;
Турбин В. Бедный Васька // Октябрь. 1987. №7;
Сергеев Б. Времена не выбирают // Литературное обозрение. 1988. №9;
Болдырев Ю. Время и его дети // Антонов С. Овраги. Васька: повести. М., 1989;
Огнев А. Чехов и современная русская проза. Тверь, 1994. С.59-60, 135-149.

