КОНИ И СКАЗКИ — Журнальный зал (original) (raw)

Светлана ВАСИЛЬЕВА

КОНИ И СКАЗКИ

Опубликовано в журнале День и ночь, номер 11, 2005

КОНИ И СКАЗКИ*

(Глава из романа “Мадам де Люкс”)

* Автор представляет читателю журнала “День и ночь” главу из нового романа “Приключения мадам де Люкс”. Его героиня, библиотекарша Людмила Авзаловна, всерьез начитавшись Литературы, возомнила себя чуть ли не спасителем человечества, защитницей “вдов и сирот”, как когда-то небезызвестный идальго Дон Кихот Ламанчский, – и вот что из этого вышло. Совсем было собравшись на подвиг, дон кихот в юбке попадает в коллектор, оказывается в ливнестоках памяти. И неожиданно находит своего Россинанта, вместе с возможностью личной страсти, именуемой в восточной философии ездовым животным человека. Далее – путешествие по житейскому морю, где соблазн высокой идеи как соль растворен в мутных водах низкопробных доктрин и избитых истин.

– Коня! Коня!

Крылатого коня!

У.Шекспир. “Цимбелин”.

…Хоть я в генеалогии не спец,

А всё же был француз,

И на стене висит наполеоновская фляга.

И.Лиснянская. “Ступени”.

Куда, по каким дорогам будет нести её быстроногий конь, точно у них за плечами два крыла в золотых искорках – закат и рассвет? А может, золотое крыло когда-то принадлежало самому коню; говорят, существовала раньше такая земля, где людей не было, и народов не было, а паслись одни только дикие табуны, и летали они меж небом и землей, вытряхивая из грив всю видимую для глаза земную сущность. И с каждым кругом, с каждым усилием этих добровольных конских состязаний, под сотрясающий лёт неподкованных копыт, мир менялся – менялся сам, без крови и пота: сухой степной ветер наполнялся свежестью, голова луны таила серебряные рожки, а диск солнца бумерангом катился прямо в руки невидимого дискобола, находящегося, должно быть, где-то там, по другую сторону дня и ночи. Начало, конец, вновь начало… Огненный круг вселенских ристалищ. Та детская радость мира, что потом улетучивается, как сон, и отпускается всаднику для скачек и игр уже в строго дозированном количестве.

Откуда тут кони, никто не знал, но они обязательно должны были появиться. И вовсе не как придаток кыпчаков-кочевников или тюрков-завоевателей, помещавших на свои знамёна сакральный знак полумесяца. По всему как раз и выходило, что именно кони притянули к себе всё остальное: и степь, и зеленые пастбища, и пойменные заросли-леса туганы, и кочевников, и даже сам полумесяц, – всё, что имело хоть какое-нибудь отношение к их летучему бегу, к вечной пыли из-под копыт, гораздо более густой, чем след татарской сакмы.

Иначе просто не объяснить, чья же воля будет сопутствовать ей, какая сила подталкивать вперед в виде ветра, неба и дороги. Не могло быть вокруг столько простора и перспективы! Согласно данным краеведения, никак не могло. А также и по собственному мысленному опыту школьницы младших классов судя. Но именно этот зеленый опыт почему-то и подсказывал, что лошадь есть животное необычайное и гораздо более умное, чем всадник, – эту истину буквально всосали с молоком мальчишки, сверстники Люкс. Все они были будущие джигиты, в то время как девочки единодушно мечтали стать артистками. Цирк-шапито или народный ансамбль песни и пляски да и только! Но Люкс (так ее зачем-то назвали родители) всегда хотела лишь одного: находиться в согласии с живой тайной, то есть умом и статью лошади. Они-то и толкали даже самое тишайшее вроде бы животное при приближении человека испускать дрожь отвращения.

Ещё до того, как накинут на лошадь седло, она надует живот чуть ли не вдвое, а как затянут подруги – возьмет и втянет живот обратно, чтобы седло повисло вместе с седоком. Такой вот фокус. Какое там единение коня и всадника! Лошадь – это чёрт, чёрт, настоящий шайтан, а не животное, и ничему-то она, по правде сказать, учиться не желает, ни шагу, ни рыси, ни галопу, ни карьеру.

И это только кажется, что данное препятствие легко преодолимо. Что и вскочить на лошадь дело пустяковое, зависящее от твоей личной сноровки и храбрости, и упасть с неё – всё равно как шлёпнуться с бревна или перекладины. Как бы не так! В злосчастные эти мгновения ты точно за луч солнца цепляешься, а оно, не только тебя не обогрев-обласкав, но и как бы даже не заметив, словно букашку какую-то, начинает своё жестокое коловращение; безразлично, успел ты как следует за что-нибудь ухватиться или нет. А уж если лошадь понесет, обломив луч надежды и оставив в руках горе-седока лишь непослушную, косматую гриву, то он будет насмерть пригвождён к ее бегу, хуже чем к позорному столбу, и станет болтаться, наподобие циркача, то на шее у взбесившегося животного, то у его хвоста, а то и прямо в воздухе. Если швырнуть человека вниз, с третьего этажа, а потом выстрелить его телом в небо, как многоступенчатой ракетой, так и то будет лучше.

Это было б куда лучше и для него, товарища Люкс, которого после подобной скачки хоронили всей футбольной командой школы, и лица у мальчиков были такие загорелые, юные и отважные, а из девочек пришла одна Люкс. Она не знала, что ей толком чувствовать – так всё казалось странно и дико. Возможно, это был единственный мальчик, которого она могла бы полюбить раз в жизни и на веки вечные. По крайней мере, он несомненно был в единственном числе, однажды отважившись пригласить её “на прогулку”. Дома она так и объявила: “Меня пригласил умственно отсталый мальчик…” Дети с ней не очень-то водились, как и она с ними. Видимо, страсть к лошадям, так рано в ней забродившая, требовала определенных жертв. Внутри-то Люкс ощущала себя совсем иным человеком (ничего похожего на того, что снаружи), роскошной гурией с длинными черными волосами, подобранными под маленькую шапочку, в драгоценных шальварах, тонкой и острой, как игла Сююмбеки. Ханша Сююмбека по преданию бросилась с башни острее городских минаретов, чтобы только не достаться царю-иноверцу… У Люкс волосы, правда, были длинные, но рыже-золотистого оттенка, и бабушка то и дело усердно чесала свою Алтынчеч – золотоволоску – большим деревянным гребнем. Шаровары же та носила самые обычные: черные сатиновые, на резинках. В таких тогда ходили без различия полов и мальчики, и девочки.

Всё что угодно будет испытывать она на похоронах товарища, кроме “волшебного чувства полета” и скорби по поводу его утраты кем-то ещё, кроме неё самой. Смутное ощущение предательства западет ей душу – не успела поделиться с товарищем, вовремя не предупредила, не поведала ему про дрожь отвращения, про жар безрассудного самозванства, вольтовой дугой разгорающихся между телом человека и телом лошади. Но разве могла она тогда знать, что этот жар и эта утрата так постыдно постоянны в человеческой жизни вообще, и никому никогда еще не удавалось избежать этой смертельной болезни – всадника ли, загнанной ли в узду лошади. Какая странно посторонняя мысль, какая крутая вечность должны были проплыть в огромном, косящем лошадином оке, встретившись со взглядом человека и на секунду впустив его в свою глубину, чтобы и он тоже мог отважиться обнять животное за шею, прильнуть всем телом к теплой лоснящейся коже, и, став тише воды и ниже траву, шепнуть в чуткое ухо: “Лети!” Словно и этот глаз, и это ухо были отдельными, но родными существами.

Однако главное открытие будет ожидать девочку впереди. Когда дедушка возьмет её с собой, чтобы она увидела воочию знаменитых местных скакунов пасущимися в табуне, на воле.

Завернув внучку в чекмень и подстелив старый войлок, дед бросил живой куль на землю под куст орешника, как какого-то лесного подкидыша. А сам сел рядом, клюя носом. Это ведь не у него на пасеке, где пчелы требуют постоянного бодрстовавания. Было еще далеко до рассвета и, пролежав так пару часов кряду, Люкс вдруг уловила смутное, внутреннее сотрясение земли, орешника, дедушкиного спящего лица и вдруг увидала стаю белых, как сахарные головы, кобылиц, а среди них черного полудикого жеребца.

С трудом выпроставшись из теплого халата, она попыталась подобраться к табуну поближе, но сучки под ногами предательски хрустели, ветки со свистом хлестали по лицу. При малейшей опасности черный жеребец начинал ржать, исторгая из себя звук рокочущих струн: от низких, бархатных до высоко звенящих, точно смычок проходился по телу сааза. И лошади отвечали ему тихо и нежно, флейтовым распевом курая.

И всё-таки ей удалось подойти сбоку… Лошади стояли в неглубоком озерце, нагнув шеи, и их светлые челки стекали по опущенным мордам, прямо от ушей закрывая глаза. Жидкое серебро тихо подрагивало у туго обтянутых сухожилий, не мешая пить. Несмотря на восполняющее жажду ответное усилие, вода сохраняла свой собственный покой, и водная поверхность подробно отражала морду лошади, ее длинные ноги, грациозный наклон шеи и сидящих на холке и спине птиц. Отраженное существо, колеблясь и как бы медля, уходило вниз, вглубь, будто лошадь пила из самой себя, и это выпуклое живое удвоение свидетельствовало о том, что мир бездонен, безбрежен и можно погружаться в него сколько захочешь – никто не способен отнять у тебя эту глубину.

Люкс вдруг почувствовала смущение, будто подглядела то, что глазу видеть не под силу. Просто мир вдруг еще раз стал бесконечным – но не лично для неё, в убегающей неверной перспективе, не в странных отражениях, предполагавших каждый раз возможность какого-то другого, нового взгляда, пресловутой человечьей точки зрения. Мир, казалось, обрел бесконечность только для того, чтоб тихо для себя выдохнуть: ну разве это снова не раннее утро? не зеленая трава? не вода и птицы над ней? не вечный танец ног и тянущее влагу усилие губ?.. То были не видения и тем более не “символы”, о которых так любил толковать ее второй дедушка, а что-то действительно… действительно похожее на жизнь. Неуловимое движение или устойчивая подвижность, такая медоточиво густая и золотоносная, что именно сейчас, в эти вот секунды и можно было обожествить чудовище незнакомого мира, причем обожествить его не на новый, а все на тот же, позабыто старый лад.

В этот момент белая кобылица подняла голову и посмотрела в ее сторону.

Люкс поразило, что глаза у лошади совершенно человеческие и в то же время какие-то неправдоподобные, даже волшебные. Яхонт драгоценный, искрящийся рубин, морской сапфир. Но тут появился дедушка Авзал и стал больно тащить ее за руку. А в лесу уже начали громко перекликаться пастухи, прямо на земле расстилая свой дастархан и собираясь пить араку, крепкий хмельной напиток из молока.

Ну и ворчала же бабушка Фахарниса, когда расчесывала гребнем волосы внучки, доставая запутавшиеся в её “лучиках” сучки да репей. Золотоволоска называется, Алтынчеч! Никогда твои косоньки не узнают чулпы, усыпанной драгоценными каменьями. А если дело и дальше так пойдет, повыдерут тебе пастухи космы-то, а дедушку твоего разукрасят так, что родные пчелы его не узнают. Вот и будет нам всем – Алтынчеч!

– Вы что с дедом, совсем рехнулись – жертвами хотите стать?!

А Авзал, бабушкой в жертвы предназначаемый, делает вид, что спит. Сам же хитро во сне прищуривается.

– Ах ты, карлыга, убыр карлыга! – причитает бабушка.

Голова девочки лежит на ее коленях, волосы золотыми струями стекают до самого пола, а долговязые ноги упираются в деревянную стенку. Люкс душно, неудобно, а главное, унизительно слушать все эти бредни. Но она даже и не думает тихонько присосаться и тянуть, тянуть бабкину кровь, как эта самая злющая убыр. Ну что такого, что они с дедушкой сходили в лес, полежали под ореховым кустом, что увидала она глаз-яхонт белой кобылицы?

Авзал же ровно никакого внимания не обращает на причитания Фахарнисы – лежит себе в саду на глинобитной суфе, накрывшись чекменем из полосатой алачи и даже похрапывает в знак протеста. Но бабушка не унимается, достает его голосом из недр сна:

– Глупый абай! – кричит Фахарниса – неужели ты думаешь, что действительно есть страна, где кони тучны? И небо точно гумаз, как купол? А у людей крылья лебединые за спиной, как у стаи белых кобылиц? Ну куда, куда бы ты потом этих кобылиц дел, куда бы эти крылья спрятал? До первого красивого цыгана? Что ж, ступай! Они снова тут, говорят, объявились – всем на радость, а мне на беду. Твои кони им потехой будут. Иди! И я уйду, вот увидишь! Чтоб глаза мои тебя не видели! А внучку твою цыганам продам! Пусть уж лучше по дорогам медведя водит, в бубен бьет…

– О, старуха из рода джинов! – во сне отвечает дедушка. – Лешему такое не привидится, что ты глаголешь.

Так вот оно что! Бабушка глаголет, будто дед хотел украсть лошадей, вдруг осеняет Люкс. И продать их цыганам. Вообще-то бабушка любит придумывать разные небылицы. Может, она и не из рода джинов, но не из райского Гюлистана, это уж точно. То песню на непонятном языке затянет, а то в самое неподходящее рабочее время как грохнется коленями об маленький коврик, как забормочет: “Ла иллах илла алла! Ла иллах иллальлах!” И так раз пять на дню.

Они с другим, университетским дедушкой Иваном Ардалионовичем на пару выступают (хоть и не пара). Тот неподалёку живёт, в каменном доме, и тоже любит изъясняться непонятно. Как-то раз замшелую флягу на гвозде со стены стащил и показывает, будто она у него ещё с “наполеоновских войн”.

Malborough s’en va-t-en guerre,

Mironton, mironton, mirontain…

И кто бы мог подумать, что это всего-то навсего означает:

Мальбрук в поход поехал,

Миронтон, миронтон, миронтэн

А кто такой этот Мальбрук, спрашивается, и откуда он взялся? Ведь фамилия английского герцога, одерживавшего блестящие победы над французами, была Мальборо. Так по крайней мере утверждает бабушка Елена Филипповна. Просто куплетист, явно не желая произносить имени правильно, именует героя на французский лад. Бабушка Фахарниса ведь тоже упорно называет товарища Дзержинского Здержинским. И вот, когда пронесся ложный слух о смерти герцога в сражении при Мальплаке в 1709 году, народ сложил одну из самых известных своих песен: про бедного “Мальбрука”. Там рассказывается о том, как жена ждет своего ушедшего на войну мужа. Проходит Пасха, Троица, а Мальбрука все нет и нет. Наконец является паж с вестью, что Мальбрук убит. Он сообщает о погребении Мальбрука, провожаемого в последний путь его офицерами: “Один нес его панцирь, другой – его щит, а третий – его длинную саблю. Четвертый же ничего не нес…” Если бы Люкс тогда понимала, о чем толкует профессорская супруга, может, вся ее жизнь пошла бы по-другому. Но пока дедушка бормотал что-то на непонятном языке про Мальбрука, а бабушка Елена Филипповна играла на фортепианах, Люкс и тогда честно несла за какого-то убитого лошадью мальчика его боевой крест, щит и длинную саблю.

А вот почтеннейший Иван Ардалионович Утлеров, профессор университета, похоже, действительно, н и ч е г о н е н е с. Да и Елена Филипповна, случись что, долго ли ждала б его возвращения? Кто вы такой, господин профессор? Гусар в ментике, пленный француз? Всё у вас не так, всё наперекосяк, и обитаете вы, Иван Ардалионович, совсем не там, где вам положено, возле Альма Матер, а почему-то живете по соседству с бедными родственниками зятя, в Закабанье, Захарьевской слободе для новокрещенных, откуда видны пики минаретов над озером и слышны звуки азана, призывающие к молитве, чуждой слуху православных. Люкс постоянно приходится ходить туда-сюда: из своего дома – в бывший дом Карла Ивановича Фукса, что в Старотатарской слободе, а потом обратно. Фукс был натуралист, историк, этнограф и врач, которому мусульмане доверяли лечить своих жен и детей. В “доме Фукса” даже Пушкин бывал и посвятил Александре Андреевне, жене Карла Ивановича, стихотворение. А Иван Ардалионович – химик, но тоже не разлучается с тетрадкой, что-то всё время туда записывает. Люкс кажется, что он нарочно не уезжает далеко от Фахарнисы, уж больно та много интересных историй знает про разные суеверия. А дедушка Авзал, хоть и “крешен”, тоже ей поддакивает.

Фахарниса у него – идол.

А у Ивана Ардалионовича Елена Филипповна – божество.

И все между собой л а д я т, несмотря на различное историческое прошлое и какие-то там “корни”… Вот по всему и выходит, что Наполеоновская фляга – совершенно ни к селу, ни к городу, потому что Иван Ардалионович, на самом деле, понимает это самое историческое прошлое не лучше, чем Фахарниса или Люкс, у которой по истории и естествознанию пара “лебедей”, выгнув шеи, в дневнике плавает. На вопрос, откуда произошло местное население, Иван Ардалионович уверенно отвечает: из глины в пещере, которую однажды залило водой, и вход оказался наглухо закрыт. В этих герметических условиях образовались ямки, постепенно принимавшие форму человеческого тела, и в один благоприятный момент, под воздействием тепла, мёртвая материя стала оживать. И ожила… Из грязи да в князи! – вставляет “божество” Елена Филипповна, урожденная Бачевская, мало верящая в подобные теории. Она закончила Родионовский институт благородных девиц ещё в семидесятых годах девятнадцатого века, в одно время с самой Верой Фигнер, получив, как и прославленная революционерка, знак отличия “Золотой шифр”. На вопрос внучки, на каком всё-таки языке распевает песни её дедушка, она только головой трясет: “мим бел ним”, ничего не понимаю, ничего не знаю-не ведаю. Говорит, что две жизни пропустила и теперь ей трудно толком разобраться в происходящем.

В последний раз Елена Филипповна действительно выходила из дома, когда в родные места приезжала ее подруга, успевшая отсидеть двадцать лет в Шлиссельбургской крепости. Бабушка даже поехала встречать ее на вокзал “хлебом-солью”, да по дороге они успели совершенно рассориться, вспоминая сначала какие-то Тетюши и Христофоровку – белые березы, овраги с родничками, краснеющие волчьи ягоды и костянику, папоротник, цветущий раз в сто лет… – и вдруг в разговоре произошёл переворот вроде Октябрьского. Бабушка непременно захотела узнать, когда же наконец зацветет папоротник, а также рак на горе свистнет, и скоро ли наступит полное торжество учения “утилитаризм” (так она выразилась), ставящего своей целью большое счастье для большого числа людей, учение, которое когда-то так (ей отлично это запомнилось) пропагандировала умная Вера?

Когда однокашница стала ссылаться на естественные глубокие разногласия, бывшие среди ее товарищей, так называемых народников – между северным крылом “землевольцев” и южными “бунтарями”, – бабушка незамедлительно первых назвала “троглодитами”, а вторых “вспышкопускателями” (о чем дедушка потом всем докладывал с удовольствием, но шепотом). Тут будто бы седая вспышкопускательница Вера и заявила, что бабушка, мол, пропустила целую жизнь, увы!.. “Мне нечем тебе помочь!” “Экселянс, – отвечала Елена Филипповна, – раз так, то вслед за этой вашей так называемой жизнью я готова пропустить и еще одну…” С этими словами она выскочила на незначительном ходу из предоставленного им местными властями чёрного автомобиля, хлопнув массивной входной дверью, и уже больше никогда не выходила из дома, лет эдак …надцать. Даже в родной Институт Благородных Девиц с тех самых пор ни разу не наведалась, хотя там, в уже переименованном в Восточный государственный педагогический институт заведении, училась будущая мать Люкс. Бабушка будто предчувствовала, что с “благородными девицами” – это ненадолго. И как в воду смотрела. Вскоре в здании разместилось Суворовское училище.

А в Восточный Клуб, “Шэрэк клубы”, что располагался неподалеку от их дома, она перестала ходить ещё раньше, сразу после свадьбы с Иваном Ардалионовичем, хотя заведение это просуществовало до самой революции 1917-го года. Мужчины там расхаживали в европейских костюмах, включавших в себя традиционный татарский элемент в образе “корректного каляпуша”, черного без орнамента головного убора, женщины же осмеливались появляться с открытыми лицами и расшитых жемчугом шапочках-калфаках, дополнявших их европейские платья наравне с другими украшениями. В руках музыкантов во время сборищ и увеселений звенели мандолины, вместо привычных народных инструментов. Сладко было под звуки мандолин обсуждать пути татарской культуры: “джадид” – новый, “кадим” – старый… За всё это время не две жизни, а два раза по две могли бы пройти. Но прошла одна-единственная – самой Елены Филипповны. Растаяла белизна ее фарфорового лица, густо покрывшись трещинами под ударами сурового, предвоенного времени. Но когда зять, муж Августы, явился к ним в дом в черной до пят шинели (блестящие пуговицы в два ряда), “радионовка” не дрогнула: сам товарищ Дзержинский, отчетливо произнесла она, удостоил меня своим посещением. У нее, в отличие от Фахарнисы, с дикцией все было в полном порядке.

Шинель была в точности такая, какая и положена работникам путей сообщения (Авзала, сына бедного Авзала-отца, кинули тогда на этот фронт), но Елена Филипповна так и осталась при своём убеждении. Невзирая даже на то обстоятельство, что глава грозного ведомства уже почти двадцать лет как находился в мире ином и пользовался совсем другими транспортными средствами. Ничто не могло разубедить дезориентированную бабушку. Способен был слегка вразумить ее только Иван Ардалионович – самим своим тяжким присутствием, флягой и туманными рассуждениями о торжестве справедливости. Он, в частности, утверждал, что грядущая война обещает быть победной, как и во времена Наполеона. Может, и Люкс тоже доведется пить из какой-нибудь трофейной фляги и петь песни на языке поверженного врага?.. Никто толком ничего не знает, разве что всевидящая Фахарниса, но с той Елена Филипповна почти не виделась, всего-то один раз, на свадьбе дочери и Авзала-сына, закончившего в отличие от её дочери Августы среднее учебное заведение, Центральную крещено-татарскую школу по подготовке кадров учителей и семинаристов.

Отец Люкс, однако, учителем не стал и в духовную академию не пошел. Он стал поэтом и переводчиком с языков народов СССР, когда этот Союз был учрежден, а также, по совместительству – работником путей сообщения. Этими путями и сам “железный Феликс” не погнушался, отдав им столько своего организаторского таланта.

А пока ещё жених не писал стихи за других людей – печально глядя на отъезжающие составы, он свои стихи пописывал.

И пока что на свадебном уборе Августы цвел орнамент из маленьких тюльпанов “гюль”.

Азвал же надел чудом уцелевший корректный каляпуш.

Ты будешь в дальней стороне

лететь на диком скакуне.

Кому ж оставишь ты Зухру,

как дальше жить влюбленной мне?

Сверкая золотой зурной,

вести ты будешь конный строй.

Пусть вспыхнут алые цветы,

где конь твой ступит вороной…

За неимением собственного поэтического перевода “Тахира и Зухры” молодой Авзал тогда, на свадьбе, читал этот, имеющийся. И какая-то тайная грусть клубилась над свадебным дастарханом, хотя ни те, ни другие родители браку не противились.

Мягкосердечная, прости!

Подруга вечная, прости!

Разъединяет нас судьба

бесчеловечная, – прости!

Для нас скитаний час настал,

вам здесь остаться час настал,

Молиться вам за своего

родного брата – день настал…

Встряхнув буйной головушкой, жених отогнал непрошеную печаль и вслух вспомнил строки Тукая:

Здесь науки, здесь искусства, просвещения очаг,

Здесь живет моя подруга, райский свет в ее очах!..

А потом шумел, тосты выкрикивал с полного одобрения Ивана Ардалионовича. Дескать, Пушкин и Лермонтов – это два солнца, ну, а он, начинающий поэт, есть отражение их света, плывущий в небе полумесяц, и никакому товарищу псу голодному не позволено лаять на луну. Шумел-кричал, пока невеста не увлекла его за расписные ставенки, под чужую родительскую сень, где били золотым копытом золотые кони под пенье золотого соловья, и висели чистые полотенца, расшитые красными цветами…

…Ну, не было у Авзала-деда настоящих живых коней! Сроду не водилось! Работал он сначала лесником, а потом перебрался из темного леса сюда, в слободу. Так что родившемуся у счастливой четы первенцу, Люкс, просто нечем было удовлетворить свою раннюю страсть, все ее россказни о конях и всадниках были просто-напросто детским лепетом, фантазией. Неслучайно, ох, неслучайно тревожилась за неё Фахарниса. Откуда было взять коней-то, не воровать же на самом деле? Но Фахарниса, при полном к ней уважении, была в семье совершенно “кадым”, отсталая (хотя ничего никогда не пропускала). Талдычит и талдычит свое: про убыр, про змея аджаху. Хвастает, что ей (в ее годы это вполне возможно, вставляет шпильку девяностолетняя без пяти минут Елена Филипповна) ничего не стоит принять ночью образ огненного шара или же колеса. И будто ночью душа ее выходит из дырки под мышкой и кружит по белу свету. Может чужих детей из материнской утробы похищать, а может проглатывать облака, вызывая засуху… Я всё могу, алтыным лар, дорогая моя девочка, яхонт мой, лал бесценный. Но об этом молчок, а то всем худо будет… Бабушка проводит обеими ладошками по лицу, вроде умывается, и оно становится молодым, светлым.

Преображается Фахарниса.

Когда Люкс рассказывает Елене Филипповне о ночной жизни другой бабушки, та только хохочет, как безумная. Ей самой, мол, всё это раз плюнуть – она не то что облака, даже солнце может проглотить… два солнца, три солнца… мэ паркуа? Зачем все это?.. Дедушка Иван Васильевич во время разговора нет-нет да и приложится к фляге, а потом затянется куревом. Дымок тяжелый, сладкий. Наверное, очередное “суеверие” обдумывает, чтобы потом какой-нибудь научный труд издать. Люкс и старается вовсю: чем бы их таким ещё удивить?

Вот шурале, дух леса – с длиннющими пальцами, страшный, противный. Один хитрый человек, чтоб его изловить, взял да и зажал ему пальцы в щели дерева.

“Это я знаю, это я читал”, – говорит Иван Васильевич, а сам быстро записывает себе в тетрадочку. – БЫЛТЫР! Мне былтыр пальцы прищемил, кричит шурале. А былтыр означает “прошлый год”. Перехитрил хитрый человек нечисть: велел кричать и звать на помощь, чтоб никто уж точно не пришёл. Ведь это же в прошлом году было, а не сейчас. Тогда и надо было звать.

Хорошо, набирает обороты Люкс: а вы знаете, что стричь ногти в доме и подпирать голову руками нельзя, духи рассердятся и удачи не будет. Духи в доме живут, поэтому дом живой, пялится на людей обрубленными сучками. У каждой вещи в доме свой дух и хозяин. Хозяин леса, хозяин огня, воды, путей сообщения. А над ними над всеми главные – маленькие человечки, бичуры в красных рубашечках. Они под полом живут и на все им наплевать. Шумят, проказят, швыряются предметами быта. Бывало украдет бичура в доме деньги, а потом положит их на место и сама радуется. Как будто доброе дело сделала. Ангел да и только, весь мир на ней держится. Даже Фахарниса бичуру опасается – оставляет на ночь под кроватью тарелки с едой. Хотя сама втайне считает, что мир всё-таки держится на четырёх углах, где стоят ангелы.

“Нет, они, они весь этот мир придумали! На красных рубашках мир держится!” – хохочет-заливается, как дверной колокольчик, Елена Филипповна.

Тогда Люкс, уже из последних сил, рассказывает, как дедушка Авзал взял да и ударил ее твердой ладонью под левую подреберную лопатку. С тех самых пор она и прикипела к лошадям насмерть, вместо того, чтобы танцевать в ансамбле.

Елена Филипповна тогда, кажется, в первый раз всерьез на нее взглянула: “Ангел смерти, – говорит, – это Азраил, а вовсе не Авзал”. И долгая-предолгая тень пробежала по ее фарфоровому лицу. Стыл чай в гарднеровских чашках. Но бабушка чаю пить не желала – припоминала сон, который видела накануне. Будто сидит на корточках, привалившись к стенке, дедушка Авзал, и плечо у него прострелено. На его лице (пасечник был безбород, волосы “ёжиком”), растет густая борода, на голове сияет лысина Ивана Ардалионовича. “Тридцать дней пировали, сорок дней свадьбу справляли, гостей мясом не родившейся кобылицы угощали”, – невразумительно бормочет Елена Филипповна, будто свадьба ее дочери была только вчера. – Сегодня я на свадьбу ходила, вчера назад пришла, мед хмельной пила…”

– А что, ма шер! – оживляется Иван Ардалионович. – Это всё очень и очень даже могло быть! Голова человека способна жить совершенно особой, отдельной от него жизнью и даже трансформироваться. Это, антре ну, вовсе никакое не суеверие, а несомненная реальность. Например, я, будучи находясь под Ла-маншем в дли-и-инном таком туннеле… – он все же несколько смутился при этих словам, – я хочу сказать, что ведь я буду, непременно буду когда-нибудь в туннеле, в будущей своей жизни… Потому что, знаете ли… это… это даже закон такой есть… реинкарнация то есть – всем оказываться в каком-то совершенно ином месте и иметь там другие потребности… И вот я в этом туннеле отчетливейшим образом видел человека, шествующего со своей головой в руках. Этакий, знаете ли, цефалофор – голова, “укрытая в руках”. Замечательное выражение, нэс па?

– Дионисий Парижский. – Нимало не удивившись, кивает бабушка.

– Да, именно Парижский, мон анж! Только все его почему-то, представь себе, с Дионисием Ареопагитом путают…

Елена Филипповна на это сардонически смеется.

– Но ведь тот был афинянином, обращенным в христианскую веру ещё святым Павлом. – Иван Ардалионович опасливо косится на внучку. – …Это когда Павел поведал всем о воскресении мёртвых. Одни насмехались над ним, другие говорили, мы, мол, послушаем об этом в другое время. А когда бы это, кажется, в другое – не в наше же времечко слушать подобные сказки?..

Елена Филипповна согласно кивает, и Иван Ардалионович, ободренный, продолжает.

– Некоторые же мужи, присоединившись к говорящему, вдруг страстно уверовали в его слова. Между ними был и Дионисий Ареопагит, а также женщина по именем Дамарь…

– Какая женщина? – вскидывается бабушка. – Неужели с вами в туннеле и женщина была, греховодник вы старый?

– Однако смешивать одного из семи епископов, пришедшего обратить Галлию, с Ареопагитом, – это же совершенно бездоказательно! – Иван Ардалионович делает вид, что не обратил никакого внимания на обвинение супруги. – Это… это, понимаете ли, все равно что всё валить в одну кучу и кидать сюда же псевдо-Дионисия, автора “Небесной иерархии” про ангелов и разные там небесные чудеса… Ну, ты же помнишь, мон анж, про чудеса?..

Но Елена Филипповна вдруг перестает реагировать и погружается в глубокую задумчивость, так что Ивану Ардалионовичу приходится обращаться к ней уже почти заискивающе:

– Ведь это же, согласись, часто так бывает: название одно, а сущность совсем другая. К примеру, у нас Первое Мая – это день трудящихся, а в Париже – праздник ландышей, морир де рир, обхохочешься!.. Так вот, я отлично помню: туннель, иль фэ сомбр… сумерки… впрочем, там не поймешь в туннеле, сумерки или нет – везде горят дневные лампы, транспортные средства свищут. Так вот, когда я его увидал, он… я как сейчас вижу… он шёл от места своего вторичного захоронения в аббатстве Сан-Дени на гору Монмартр, где, собственно, принимал когда-то мученическую казнь путём отсечения топором головы, вместе со своими сподвижниками Рустиком и Евсевием…

– Рустиком и Елевферием, – строго поправляет его Елена Филипповна, оказывается не пропускавшая ни одного слова своего супруга. Что только она находила интересного в его бреднях?

– Нет, ма шер! Натюрельмон! Тогда он как раз был не с Елевферием, а с Евсевием, – снова чему-то радуется Иван Ардалионович. – И шествовали они втроем, в сопровождении ангела, который и тогда, в тот раз с ним был, когда ему голову отрубали…. Так вот, иль фэ сомбр!.. Везде дневной свет! Транспортные средства свищут! А он несёт свою голову в своих же руках…

– Как же он мог идти без головы, дедушка?! – у Люкс лопается терпение.

– В этом вся штука! – Дед страшно доволен произведенным эффектом: слушатели по существу не ставят под сомнение его историю, даже “туннель” мимо ушей пропустили, разногласия возникают лишь по деталям. – В том-то вся и штука… Как мог человек пройти такое расстояние, даже и в сопровождении ангела, не чувствуя никакой боли, ни разу не упав и не споткнувшись? На одном оставшемся дыхании! Это же ни на что не похоже… то есть похоже на поведение ребёнка, который никогда не несёт в одиночестве груз, который ему суждено нести Богом, – дедушка опять бросает испытующий взгляд на внучку, – потому что, согласитесь, дети же несут на себе какой-то груз. Им словно кто-то помогает играть, дурачится, городить всяческий вздор… хохотать к месту и не к месту, – Иван Ардалионович старается не смотреть на Елену Филипповну, но та и не думает хохотать, а слушает его с полным пониманием.

– Ребенок – он ведь точно пьяный, падающий с высокого этажа без всяких для себя последствий, без переломов костей даже, словно у него какие-то особые ткани, не подверженные вреду и постороннему воздействию… Вивр сан суси, жить без забот… Будемте же как дети!.. Как хорошо, ма шэр, что мы все такие дети… – Иван Ардалионович вдруг впал в апатию. – И подумайте, именно это люди и называют словом чудо…

– Дураки… Мы все такие дураки… – Елена Филипповна глядела на мужа нежно, как на ребёнка, почти с любовью. – И что ж, Иван Ардалионович? Что?.. Неужто обезглавленный не подал вам никакого знака? Ни за что не поверю! Не пожал вам руку, не перемигнулся с вами каким-нибудь особым образом? Впрочем, что я, глупая, говорю, как же он мог пожать вам руку, сам будучи без головы, – ведь все рефлексы воспитания у него должны были быть отключены. Разве что он ударил вам в вашу голову своей отрубленной главой? Простите, меня, несчастную, я точных наук не знаю. Только и вы, драгоценный мой Иван Ардалионович, простите, не химик, вы просто старый идиот. Д’акор! Неужели же голова так вам ничего и не поведала? Ведь вы и сами б а ш к о в и т ы й.

И она разразилась диким хохотом.

– Стыдно вам должно быть, Елена Филипповна, – печально отвечал Иван Ардалионович, – сами вы башковитая, радионовка, а дурочкой прикидываетесь…

И далее он понес такое, что Люкс только рот раскрыла. Она то вообще ничего не понимала, ни слова, то у нее слезы наворачивались на глаза и перехватывало дыханье, а то вдруг она начинала понимать всё дословно, до буковки. Взяв раскрытую книгу, лежавшую на маленьком столике, Иван Ардалионович читал текст, написанный на чистом русском языке, но который Люкс еще никогда не слыхала – там, в сердцевине каждого слога, как в яслях, блеяли овцы, раздавался крик осла, и птичий лепет смешивался с младенческим… девочка не могла оторваться, наслушаться и решила, что это у нее приступ очередной болезни, вроде любви к лошадям. Это ее состояние понимания-непонимания длилось ровно три минуты.

Иван Ардалионович читал:

“…чем более я забудусь, чем более отдамся этому последнему призраку жизни и любви, которым они хотят заслонить от меня мою Мейерову стену и все, что на ней так откровенно и простодушно написано, тем несчастнее они меня сделают? Для чего мне ваша природа, ваш Павловский парк, ваши восходы и закаты солнца, ваше голубое небо и ваши вседовольные лица, когда весь этот пир, которому нет конца, начал с того, что одного меня счел за лишнего? Что мне во всей этой красоте, когда я каждую минуту, каждую секунду должен и принужден теперь знать, что вот даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в солнечном луче, и та даже во всем этом пире и хоре участница, место свое знает, любит его и счастлива, а я один выкидыш, и только по малодушию моему до сих пор не хотел понять это! О, я ведь знаю, как бы хотелось князю и всем им довести меня до того, чтоб и я, вместо всех этих “коварных и злобных” речей, пропел из благонравия и для торжества нравственности знаменитую и классическую строфу Мильвуа:

О, да увидят вашу святую красоту

Друзья, глухие к моему уходу!

Пусть они умрут на склоне дней своих,

Пусть будет их смерть оплакана

и пусть друг закроет им глаза.

Но верьте, верьте, простодушные люди, что и в этой благонравной строфе, в этом академическом благословении миру во французских стихах засело столько затаенной желчи, столько непримиримой, самоусладившейся в рифмах злобы, что даже сам поэт, может быть, попал впросак и принял эту слезу за слезы умиления и тем помер; мир праху его!”

Какая такая Мейерова стена? Какой и где – Павловский парк? Что за князь такой?.. Но не в деталях было дело, Люкс не в состоянии была уловить целого. С в я т а я к р а с о т а! Beaute sacree. Призрак жизни и любви – за минуту до смерти! Вот что было непонятнее всего… Иван Ардалионович, однако, и не думал ничего объяснять, а напротив – захлопнул книгу и впал в какое-то забытье.

Елена Филипповна даже повернулась к нему всем своим несгибаемым, ветхим телом и хотела сделать самое строгое внушение, но… раздумала.

Дедушка, кажется, вообще уже ничего не понимал – оцепенев, он воззрился на свое б о ж е с т в о, вроде то было волшебными красками запечатлено на куске холста. Люкс вдруг как поразило: такая бабушка была в тот коротенький миг золотая, сине-прозрачная. Люкс не знала слов, которыми эту красоту можно было бы описать. Джан, алтыным? Счастье… Идеал… Ничто не подходило, не соприкасалось вплотную с зыбким контуром знакомого лица, и словно бы уже холодный и сухой ветер мистраль задувал над лазурной бухтой, разносил золотую пыль. А Иван Ардалионович в этот момент пребывал неизвестно где – то ли в хватающих за нос его гипотетического предка-француза русских снегах, то ли в какой-то другой, возвышенной точке горного массива, откуда можно было увидеть сразу всё, весь мир: дрожащие огни деревень, красочную палитру склонов, каменные вкрапления средневековых замков и капелл…

– Что вы так на меня смотрите, князь? Как будто хотите дотронуться до моего лица. Думаете, я вас теперь боюсь? – Насмешливо спросила Елена Филипповна.

И от того, как бабушка это спросила, и от вновь откуда-то выплывшего слова “князь” Люкс вдруг сделалось страшно смешно, в то время как внутри у нее что-то поёкивало и робело до одури. А дедушка набрал в легкие побольше воздуха и затрубил басом:

Notre emp’reur nous a conduit

Pour faire la guerre

Dan un bien vilain pays

Ou l’on n’se plait guere.

On y gele. Il y fait froid

Partout, sauf en un endroit

Car les Po po po

Car les Lo lo lo

Car les Po

Car les Lo

Car les Polonaises

Ont le c… de braise…

– Стыд и срам, князь! – сказала Елена Филипповна и, подойдя к внучке, закрыла ей ладонями уши. Свои же ушки при этом держала на макушке. Иван Ардалионович продолжал трубить, и терпение бабушки готово было лопнуть.

Содержание песни вкратце сводилось к следующему:

Наш император повел нас на войну

В убогую страну,

Где кроме холода и мороза

Нет повсюду ничего,

Кроме места одного.

Ибо у по по по,

Ибо у ле ле ле,

Ибо у по,

Ибо у ле,

Ибо у полек

Есть… теплые места.

Тут уж терпение Елены Филипповны окончательно лопнуло, и Иван Ардалионович, немедленно сменив пластинку, на тот же мотив спел:

Perdre ma belle

Plutot le jour.

Je vis pour elle

Et meurs d’amour…

Люкс неожиданно поняла:

Потерять мою любимую –

Нет, скорее уж день жизни.

Живу я для нее

И от любви умираю…

Иван Ардалионович закончил совсем уже “пианиссимо” – то ли старческие силы окончательно его покинули, то ли день их общей жизни за окном действительно клонился к закату и прощальными слезами изнутри омывал стены уютного жилища… То была старинная песня, родом из города Пуатье…

Eho! Eho!

Je n’entends que l’echo…

И Люкс повторила:

Эхо! Эхо!

Я слышу только эхо…

Однако же, чем прислушиваться к какому-то призрачному двуязычному эху, лучше посмотрим и послушаем, что в это время происходило в доме бабки Фахарнисы.

А та, будто по законам романного параллелизма, начала возжигать огонь прямо посреди сада, рядом с глиняным возвышением. Там у нее, видите ли, было что-то вроде домашнего алтаря. Туда-то и летели сухие травы, мука, масло… Пряно и сильно пахло амброй. Фигура старухи изогнулась, согбенная, как “дал”, буква арабского алфавита. Обычно она совершала свой обряд по пятницам, перед началом недели, или же во время помолвок – например, когда решили пожениться дети, родители Люкс. Сегодня возжигание было внеплановое.

– Сейчас все мысли твои узнаю, лар алтыным! – с этими словами бабушка протягивает руку внучке, только что вернувшейся от других деда с бабкой, и, сграбастав ее ладонь, жмет изо всей силы. – Ай! – взвизгивает Люкс. – Ай-ай… – У Фахарнисы в щепоти горячий уголек, и он больно впивается в ладонь, чуть ли не дырку выжигает. А бабушке всё хоть бы хны.

– Подумаешь, мысли она чужие узнает! – подает голос со своего ложа Авзал. – Ну, украл бы твой муженек коня! Ну и что? Обязательно бы украл, если б не звезда. Раньше времени она взошла, до рассвета…

– Вот! – сокрушенно трясет головой бабушка, косясь на младенца в колыбели, младшую сестренку Люкс Венерочку. – Не принёс накануне жертву Венере, она тебе за то и отомстила.

А младенец Венерочка лежит, пузыри пускает да пальчики свои прозрачные разглядывает.

Похоже, Фахарниса уже не осуждает дедушку, а вроде бы ему даже сочувствует. Вроде она его сообщница. И так всегда и во всём! Знаю… вижу, бормочет бабушка, жертву не принес, коня не украл, сидишь теперь в плечо раненный, прислонясь к стенке, и смотришь по сторонам – а у самого у тебя борода растет… Кони возле тебя сыты, бьют о землю копытом… Знаешь, почему кони об землю копытом бьют? Потому что на земле им больше никто ничего не даст!..

И тут Фахарнису будто ужалило, она даже распрямилась, как молоденькая. Быстрёхонько натянула на ноги ичиги, схватила внучку за обожженную руку, да так крепко, что не вырвешься, и потащила за собой. И хоть угля в ладони у Люкс больше не было, руку жгло так, что запомнилось на всю жизнь.

Куда бежала бабушка мимо одноэтажных, неровными рядами воткнутых в землю жилых домов, дымящихся фабрик, цветущих садов и низких заборов? Куда, в самом деле, могла она так долго бежать, если конечным пунктом опять-таки оказался дом Фукса, находившийся неподалёку. Зачем же тогда поначалу, точно оглашенный гариб-странник, ринулась Фахарниса в противоположную часть города – к Зилантовой горе, где некогда был первый христианский монастырь? Потом как опомнилась – повернула на улицу Дзержинского, через парк “Чёрное озеро” прямиком бросилась к университетскому кварталу. Но и тут, прежде чем оказаться перед центральным зданием учебного комплекса, выкинула коленце. Зачем-то понесло ее на другую площадь, откуда открывался красивый вид на краны речного порта и железнодорожный вокзал, на широкую реку с ее высоким правым берегом, усыпанным домами Верхнего Склона. Зачем ей, скажите на милость, этот вид понадобился? Не за тем ведь, что до революции тут стоял памятник Александру Второму и палили с этого места пушки Емельяна Пугачёва? Теперь здесь, на Площади 1-го Мая, развернулись гулянья традиционного народного праздника сабантуй. Среди уже успевшей пропылиться июньской зелени полным ходом шли игры и состязания.

Посреди площади был водружен шест с полотенцем на самой верхушке, куда и карабкались отдельные смельчаки. Каждый желающий мог также поучаствовать в беге с коромыслами, на которых болтались полные воды ведра, а также скачках в мешках, битье с завязанными глазами горшков, а также посостязаться в перетягивании каната, испытать свое счастье, пробежав дистанцию с деревянной ложкой в зубах, – в ложке сырое яйцо и если его разобьешь, то будешь бесповоротно проигравшим.

Пока народ в свободное от работы время развлекался, Фахарниса тащила запыхавшуюся Люкс всё дальше, всё мимо – в сторону Кремлёвской улицы.

Они миновали бывший доходный дом купца Акчурина, более известный в городе как номера “Франция”, где останавливались когда-то И.А.Гончаров после своего кругосветного путешествия на фрегате “Паллада” и В.Г.Короленко, сотрудничавший в газете “Волжский вестник”… Мимо… Курс был взят на старую площадь, к главному ее зданию с тремя портиками ионического ордера с мощными колоннами, скрадывающими протяженность фасада. Теперь на небольшой площадке, именуемой студентами “сковородкой”, на высоком круглом цоколе стоит памятник вольнолюбивому студенту Владимиру Ульянову работы скульпторов В.Е.Цигаля и В.В.Калинина. Именно тут потом, уже после войны, Люкс будут принимать в комсомол, и отец, уже в настоящей военной шинели с планками орденов, громко прочтёт свои стихотворные переводы – и не только с татарского, но и с казахского, армянского, под оглушительные хлопки детских ладошек. И будут раздаваться те же заунывные звуки праздничного кубыза, выдуваемые из сотен губ… И снова водрузят шест с развевающимся белым полотенцем… И будет звучать клятва перед лицом своих товарищей, бить фонтаны в красной подсветке… Мимо… Мимо…

Сама того не желая, Люкс уже потом, значительно позже, точно проследует по маршруту Фахарисы – та уже свое отбегает. Зачем-то пробежит рано повзрослевшая внучка по тем же самым улицам и окажется в той же самой точке. Произойдет это в день рождения Главного Вождя и в ее собственный день рождения (по странной случайности этот день у них был общий). Однажды, так и не дождавшись ни от кого подарков, решит: надо, значит, самой сделать подарок. И с голубой гортензией в цветочном горшке и письмецом в кармане, подгоняемая легким ознобом бега, явится к дверям дедушкиной Альма Матер, а куда же еще?.. “Прошу освободить и вернуть в строй: маму Августу, бабушку Елену Филипповну, дедушку Авзала, дедушку Ивана Ардалионовича…” Так и было, черным по белому, вежливо написано в письме. “А это что, девочка?” – “Цветок в горшке”. – “Разве ты срезанные цветы купить не могла? Ты же пионерка!” Двое представительных мужчин на входе внимательно изучат горшок, даже землю слегка поковыряю. “Какая храбрая девочка. Душа просит подвига, да? Горшок, так и быть, давай и топай отсюда, а письмо неси по другому адресу”.

Но подарок Люкс всё-таки получит – во время слета самодеятельных бригад города плясунье (пришлось все-таки научиться танцевать, в виду отсутствия лошади) за активное участие вручат двухтомник истории родного края. Но только не дедушкин, нет.

По случаю всенародного праздника Авзал Авзалович прочтёт свои переводы в честь главного акына из соседней республики, нашего “Гомера двадцатого столетия”, как сказал начальник литературы – местный балдак. Шишка.

Гомер торжественно взойдет на трибуну и в паузах между стихами будет барабанить пальцами по дереву, чтобы не потерять нужный ритм. К груди акын прижимал свой музыкальный инструмент, словно больного щенка, которого у него хотят отнять. Но папа ритм никогда не терял, не имел права. Если бы не папа, волшебные строки Гомера так и растаяли бы среди камышей и птиц.

Не здесь ли могучий скакун боевой.

Нёс храброго воина в смертный бой?

Не вражьи ли головы падали здесь?

Так будем же пить мы и будем мы есть!

Пусть каждый, джигиты, батыром умрёт, –

Запомнит могилу его народ.

Папа читал очень хорошо. И потом, на банкет тоже. Но уже другое. Так и сказал: “Сейчас почитаю вам свое…”

“Во всех стихиях человек – тиран, предатель или узник…”

Ха! Да это же Пушкин, Солнце русской поэзии! А ты, поэт, – бродяга и вор! Начальник литературы, красивый и важный, как эфес турецкой сабли, ткнул пальцем в плясунью. А ты, алтынчеч, девочка с золотыми волосами, дочь бродяги, вора и врага народа. Плохо, совсем плохо ты, девочка с золотыми волосами, знаешь историю родного края! Какое ТАТАРО-МОНГОЛЬСКОЕ ИГО? Неграмотная совсем , в школе тебя чему учили?

Великий Булгар – вот наша Родина.

Татар тут вообще никогда не было.

И ига тоже не было.

Танцуй, золотоволоска, танцуй!

И Люкс танцует, все призы в области – ей одной. Только вот двухтомник по истории родного края тяжёло с собой таскать во время выступлений, но и выбросить тоже нельзя: “шишка” заметит. Чем тебе тут, девочка, плохо, чего нос воротишь? На банкете икры – красно-черное море. РЭХИМ ИТЕГЕЗ! ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В РОДИМЫЙ КРАЙ! Чёрный змий под золотою короною Зилант. Красные крылья по белому фону.

А за окном стучат молотки, рубят топоры. Говорят, ВЕЛИКИЙ БУЛГАР строят. Скоро важные гости из столицы приедут, будет им на что посмотреть с балкона.

Казань – в переводе означает котёл.

Мимо, мимо…

…Быстро бежала Люкс, и никто, даже бабушка, за руку её уже не держал. Папа – Меджнун обезумевший, одержимый от разлуки со своей Лейлой. Злая старуха-убыр за золотоволосой красавицей Гульчечек гонится. Красавица в дупло спряталась, а убыр землю когтями царапает, воет, рычит. Гульчечек в озеро бросилась, а старуха-убыр воет, когтями камни прибрежные царапает. На высокую березу Гульчечек забралась – рычит убыр…

Хвост мой, как сноп ржаной,

Машу я хвостом и рычу:

Беляши мои отдай!

Но у Гульчечек нет никаких “беляшей”, поэтому она отдает скворцу два волоска из своих кос – скворец отнесет их старшему брату и старший брат натянет волоски вместо струн на скрипку, а скрипка запоет человеческим голосом:

Не тронь, не тронь, братец:

Голова болит,

Не щипли ты струны:

Волосы болят!..

А ведь Фахарниса, вспоминала Люкс, все же прибежала тогда куда хотела по набережным реки Булак – там во время половодья вода, как говорят, вспять течёт. Но в тот раз и не в половодье река текла вспять, так по крайней мере показалось Люкс. Елена Михайловна им дверь отворила: “Никого нет – ни того, с бородой, ни безбородого, ни Августы, ни Ноябрины, ни Октябрины…” Фахарниса удивилась – да кто же это такие, Ноябрина и Октябрина? Нашла чему в этот момент удивляться! Просто это Елене Филипповне её нерождённые деточки мерещились, совсем она с ума спятила.

Фахарниса и говорит: “Пойдем к нам в дом – тебе тут нельзя больше находиться. Там нас Авзал ждет”. А Елена Филипповна: “Одно дело войти, а другое – выйти. Никто нас нигде больше не ждет”.

Бабушка обратно кинулась и действительно: пуст дом. Войти, но не выйти. А чтобы в дом вернуться, надо разум себе вернуть, а чтобы разум вернуть, нужна шапочка, вышитая бисером и канителью еще в детстве… Былтырным… Нужен Тан-герой – чтобы вызволить тебя из тюрьмы-зиндана… Былтырным… Нужно всех деточек спрятать в дупло, в озеро, на березу… Исанмесэз! Здравствуйте! Совсем уж перестала что-либо понимать Фахарниса. Несуществующих гостей приветствовала, со всеми здоровалась – хотя никто не приходил, со всеми надо было прощаться.

Где они теперь все? В Белом царстве, в котором кони тучны? Так нет такого царства. В деревьях? Так все деревья высшим богам посвящены: березы, чинары, арча, можжевельник. В огне? Огонь – на мазарах, на священных могилах, на деревьях… Чинара в саду полыхает. Дом всеми обрубленными сучками глядит на пламя. И человечки в красных рубашках бегают по четырем углам, где ангелы когда-то стояли. Кош – небо, кар – снег, каяж – солнце, махабат – любовь, ут – огонь, ат – лошадь… Ат… ат… ат!..

А Венерочка, рассказывают, в ту самую ночь умерла, то есть отдала богу душу – а кому ещё её отдать невинному младенцу, прожившему на свете ровно четыре месяца, четыре дня и одну неполную ночь?

* * *

Пока библиотекарша Людмила Авзаловна – бывшая Люкс – пребывала под землей, под шум насосов барахтаясь в ливнестоках своей памяти, её товарищи тоже не терялись. Через дырку в заборе они проникли на территорию Ипподрома и направились прямиком к тому месту, где, отдыхая от бегов, рядами стояли лошади. Там они и встретили хорошего человека татарина, нанятого, чтобы ухаживать за ценным имуществом, в то время как хозяева-бизнесмены занимаются важными делами бизнеса.

Татарин показал им редкие породы в стойлах, какие даже Авзалу и Фахарнисе не снились. Конечно, не имелось среди них быстроногого, заветного коня Дулдула, предсказывающего гибель и ржанием предупреждающего героя об опасности. И уж тем более не роняли эти лошадки направо и налево золотые перья. Но вид у животных всё равно был вполне приличный. А крылья, что ж крылья – как известно, они у коня исчезли, чтобы человек мог его поймать…

Были тут различные быстроаллюрные породы самые разных мастей и оттенков – серые и чалые, вороные и гнедые, каурые, буланые, с белыми звездами на голове и между ноздрями, узкими белыми линиями-проточинами вдоль лба, с широкой “лысиной” или же просто с “белой мордой” от самых ушей. Хоть сейчас отбирай этих красавцев для древних обрядов русалий, чтобы каждый из них нес на спине солнце, луну и всякую чудесную разность. Просто глаза разбегались при виде арабских чистокровных скакунов-иноходцев, “паломино соловой масти со светло-пепельными гривами и хвостами, крупнопятнистых, будто забрызганных кляксами “пинто”, а также андалузских полукровок, прямых потомков испанских лошадей, сохранивших игривость и привычку к танцевальному ритму – взамен, что скрывать, скоростных качеств; их густые, длинные гривы и хвосты выдавали счастливцев-танцоров с головой. Тут же стояла и сестра их аппалуза, опознаваемая по тёмным пятнами на белом фоне, не лошадь – леопард; одно время, в конце девятнадцатого столетия, порода эта было исчезла, но вот теперь, как видите, возникла снова, уже в новом виде. Белым по чёрному, по крутым бокам припорошена она русским снежком. “Ну, чистейшая же аппалуза! По имени Снежок”.

Так отрекомендовал одну из лошадей татарин, и та весело заржала.

И вдруг встала на дыбы – что тебе неукротимый, горячий скакун.

При ближайшем рассмотрении лошади, впрочем, повылезали явные странности. При такой-то прыти зубы у Снежка были стёртые, десятилетней, если не поболее, давности; но это бы ещё ничего, дело житейское. Что изумляло более всего, так это совершенно невозможный, невероятный размер животного. Потому что при соблюдении всех нужных пропорций, достоинств холки и крутой спины, при ладном и крепком корпусе и туповато-добродушной (хоть и изящной) морде, являющей образец явно показной кротости, – была эта особь фантастическая и не бывалая, как доисторический “эогиппус” (Eohippus), предшественник современной лошади. Ростом меньше самого маленького пони, высотой холки не превышающее шестидесяти сантиметров, создание это смахивало на сказочного конька, но без горба, конечно… Чего-чего, но горба, действительно не было, и лошадь весьма независимо и даже слегка надменно поглядывала на одного из товарищей, долговязого Сашку, курившего рядом с ее кормушкой, наполненной самыми отборным листиками и ветками.

Совершенно исчезнувшая порода, не имеющая отношения и к гораздо позднее появившемуся “эквусу” (Equus) – основателю всего нормального, последующего лошадиного рода! Так все и порешили, на том успокоившись

– Вещь! – воскликнули в один голос имевшиеся тут же Катька с Валькой.

Мальчик же, к ним примкнувший, помалкивал, вроде не находя в Снежке ровным счётом ничего удивительного.

Сашка, почтительно загасив окурок, сказал со свойственной ему осведомленностью и несвойственным подобострастием, будто перед ним действительно находился венец творения:

– Доброе животное – лошадь. Она младенца Христа спасла, когда тот родился – в свою солому его от чужих глаз зарывала. А свиньи все время отрывали. Лошадь зароет – свинья отроет, лошадь зароет…

– Сколько же это животное может стоить? – Перебил его Мальчик, производя в уме несложные математические вычисления. – Сколько, дядя, стоит в день аренда этого вот… эогиппиуса, если строго по валютному курсу?

– Да чего там по валютному? – татарин глядел отечески.– Ничего она в валюте не стоит, выбракованная же порода. Только листья да цветы лопает. Никаких же скаковых качеств, одна спесь. Если хотите, берите так, после договоримся.

Почему честная компания, отправившаяся на Ипподром за пищей земной, стояла возле стойла в каком-то смущении рассудка, торгуясь по поводу никому не нужного конька, было решительно непонятно. Неужели ж это можно – вот так одним махом, коллективно влюбиться в неизвестную выбракованную породу?

А Снежок тоже стоял, тихо и мирно, и от его снегом припорошенной шкуры шло голубое сияние, поднимавшееся вверх, в светлое небо, где парили каменные Клодтовские кони.

Когда компания под предводительством Сашки двинулась обратно, к дыре в заборе, Снежок, уже при седле и уздечке, затрусил за ними.

Дырка в заборе чудеснейшим образом прямо на глазах увеличилась до нужного размера, и туда вместе с людьми просочился Снежок вместе со своим голубым сиянием.

Первую службу лошадь сослужила немедленно. А именно, привела всех к тому месту, где в ливнестоках томилась замечтавшаяся Люкс.

Снежок сунул голову в глубокий колодец и женщина, подняв газа, увидала над собой симпатичную пятнистую морду с яхонтом лошадиного глаза.

– Яхонт мой, рубин, лал!..

Снежок ответил ей, как и положено, – ржанием.

г. Москва

Следующий материал

ПОРТВЕШОК

Изабеллу Соловьеву малочисленные друзья называли Изой, а многочисленные знакомые и шапочные – Портвейном или Портвешком. Слишком любила эта молодая экзальтированная особа, подобно полуразваливающемуся подворотному мужику, принять на грудь дозу портвейна. Примечательно,...