«Исповедь писаря» — Журнальный зал (original) (raw)

Русский толстый журнал как эстетический феномен Журнальный зал

Содержание Журнальный зал

Данила Давыдов

«Исповедь писаря»

и др. рассказы

Данила Давыдовродился в 1977 году. Поэт, прозаик, критик, литературтрегер, художник, кандидат филологических наук. Девять книг стихов, книга прозы, книга критики и эссеистики. Переведен более чем на десять языков. Живёт в Москве.

Исповедь писаря

Когда мы вторглись на землю Зо, Властитель был уже тяжело болен. Три лекаря лечили его, и помощь их оказалась ничтожной. Воздух чудовищно колыхался, кони падали, Свиньи болели чем—то страшным, есть было нечего, а селение пустовало. Тогда, когда хрипел Властитель, Начальник канцелярии призвал зятя его, господина Эро, и тысячника, господина Тону. Было сказано необходимое. Нам было долго продвигаться, но мы ждали послов. В земле Зобыло тоже не ладно, и послов появилось трое.Первый был отвергнут, поскольку проповедовал безумие о едином боге, но ша Тайена и ша Лиши приняли мои господа, а я лишь записывал. Ша Тайен сказал: наша война не имеет смысла, у вас рознь и у нас рознь. Нужно прекратить войну. При них был младший, Тону, не имеющий право на Ша. Но мы именовали его так. Ша Тону сказал: мой старший брат прав: и рознь есть, и прекратить войну необходимо. Но кто против твоего властелина, Эро? Господин Эросказал: я буду властелином. Тогда скажи, продолжал Тону, тысячник: кто будет твой властелин? Кто угодно, но не Эро, ответил тот. В горах, продолжал он, живет Изгнанный Сын, господин Вар. И он наш Властелин. Тут князь и тысячник посмотрели друг на друга так, что я никогда не забуду. Но и у вас, сказал Тону, то же самое. Ша Тайен и ша Лиши ненавидят друг друга, и Властитель наш так же при смерти. Я не вижу выхода. Выход есть, сказал Вирэ, мой слуга, из дверей, обе наши армии уже сметены Высшим Посланником Овирэ. Мне сложно пересказывать дальнейшее, я всего лишь писарь.

Наблюдатель

Посмотрите, друзья, на тот вот дом, да—да, вон на тот. Там живёт одна девушка, которая не живет, точнее, жила, теперь не живет, да она и вообще уже не живет, но я вообще не о том. В пятом подъезде есть странная привычка не открывать мне дверь, хотя мне там часто оставляют письма, – почему там? – им не надо знать моего настоящего адреса. Зато в третьем живет довольно значительный человек, и за машинами его интересно подглядывать. Сидишь себе на лавке, ничего, вроде бы, не предпринимаешь, но знаешь уже всё. Рассказ мой, однако, про четвёртый подъезд, куда я порой заходил, еще в студенческие, да что там, в школьные времена. Там живёт один очень занимательный человек. Да и вот он, идёт, покачивается. Он вряд ли когда подумает, что мы разговариваем о нем.

Штырь

Я, говорит, видел и не то. Вот, смотри, штырь. Зачем штырь? Он ведь не это – не пред—ус—мо—трен, так? Штырь стоит. А сказано: штатив. А мне что: палка так палка. А мне говорят штырь, а вообще, антенна. А говорю: во, читайте. Штатив. И потом сколько ходил, сколько ходил… А ведь премия была… Он натужно расплакался, и я, не зная, что сказать, переспросил: Штырь? Штырь, ответил он, собравшись. Я дал ему два рубля.

Увольнение

А вы думаете, что так? – и он не оборачивался, перекладывая какие—то явственно застарелые папки, думая меня унизить. Но я почему—то не был унижен, совсем не был, хотя боялся именно такой сцены. Вот заявление, сказал я, положил лист на стол. Он обернулся, зыркнул, уперся кулаками о стол, будто так и надо, но теперь было не надо, и он не знал, подписать ли то, что он сам потребовал, или продолжать меня воспитывать, когда он уж не имеет никакого на то права. Вы свободны, хотел он сказать, но я и так был свободен, и вдруг он это понял, и как же плохо стало ему, и как же мне стало хорошо, но потом я, не потом, а сразу, устыдился, подумал, он же старше меня, как так можно, а потом подумал, что старше меня всего на семь лет, и какое это имеет значение в нашем возрасте, и я вспомнил дачу, и Андрюху, и Кирилла, и как я к ним перелез через забор и говорю: а в карты, а они гогоча, подростки, козлы, золотая молодежь: в бур—козла? В свинью? нет, говорю, давайте просто в переводного, и я у них, блядей, в девять лет, у этих четырнадцатилетних хамов, выиграл, выиграл, вот и ты, подписывай. Подписал.

Гуси

Так себе они все, да и эта тоже так себе, и на снаряде так себе, он—то вот летал на снаряде, да не на таком, а прям почти в рейхстаг, и как его потом прославляли, дали орден, и в лагере тоже его уважали, а она ногами круть—круть, будто девка, хотя и девка. А на ведь надо побеждать, надо, чтоб как утоварищей баталова и смоктуновского, но что без атомов, потому что это в дисциплине не отследить, а нам нужно рекорд. На лавочке сумка, в ней вино молдавское, красное, нельзя, можно, нельзя, нельзя, можно, можно, тётка же, можно, и со свистом, без перекрестков, в первую градскую, а родился на селе ведь, а там корова была. И гуси. Гуси были.

Лапушка

Лапушка вот выросла, и всё началось, и всё случилось, а потом выгоняли из дома, но сразу вернули, кровиночка ведь. И жила, а потом умерла. Вот взяла и умерла, родители потосковали, долго тосковали, не отнимешь, но потом хлев, потом огород, а потом и умерли. Осталась Глаша, ее из дома выгнали, нашелся дядя, и пошла она по дорогам. И ходила она босая, и попрошайничала, и отдавала своё тело, пока вдруг, на дороге, не явилась ей Светозарная Лапушка. Что, говорит, сестра, бродишь—попрошайничаешь. А та ей в ноги: спаси, мол, сестра. Хуй тебе, сказала Светозарная Лапушка и исчезла. А Глашу спасли Добродетельные Инопланетяне, они накормили ее творожком, дали чаю, устроили всё как надо. А светозарность сестры такова: служила она сотоне, вот.

Расстрел

Красивый был парень Иван Сизых. Служил со мной. Как—то мы головы рубилиихним, а он и говорит: нехорошо рубить головы. Ну и взяли, и расстреляли перед строем. А ведь потом эти оборванки шастали по лагерю, спрашивали, гдэ сызых, гдэ сызых.

Династия

Царедворцу надо думать о многом, куда поглядеть, с кем пошептаться, а конюх его чешет кобыле гриву и знает, что ошибётся вот, и всё, а кобыле—то гриву чесать надо, а там, глядишь, и можно новую династию затеять.

Песня

Ух ты, как мы это всё. А они—то сидели, думали, так. Нет вот так мы их, что просто зашибись. А потом один наш встал у памятника и начал петь, и так пел, так пел хорошо. А потом они его стрельнули, ну и мы их, конечно. Жалко, песня—то хорошая была, хоть не по—русски, диес иреназывалась.

Рысь

Я шёл по лесу и думал, что вот не надо бы. Много чего, а это уж совсем. И довольно, да, довольно. Не молодой вроде уже. А с другой стороны так хочется. И думал я так, пока не встретил рысь.

Любовь

Птичку кот сожрал, и жаль птичку, но кот свой. Так что пускай ест, хотя это жестоко. Не люблю я жестокости: покоряя планеты, я всегда отворачиваюсь от экрана, когда они их режут. Неприятно это, и вообще, должна царить любовь. Желательно, правда, еще пару систем уничтожить, но всё равно, пусть любовь.

Ограничение

Идиоты вычто вы вот так все, дураки вот, совсем вот дураки и идиоты, а грубее тоже знаю, только мама говорила не говорить, дураки потому что, дураки.

Сила воли

Его поедали за моей спиной, мне не стоило оборачиваться, вот я и не оборачивался. И что, что друг. Друг. Сколько вместе. Но его поедают, а меня пока нет. А что я могу сделать, обернуться разве, но я сильный человек, я не обернусь.

Тёмные углы

Он был летучий змей, и был так, когда хотел. Но хотеть тоже задача, потому обычно он сидел за столом и разговаривал с тёмными углами своей комнаты. Крысы, крысы, говорил он, вот, если хочу, я летучий змей, а так что? Крыс—то нет, ушли они давно, а ты все летаешь, отвечали. А кто ж говорит? – он удивленно, как будто в первый раз, ставил бокал, закрывал книгу. Мы углы, мы тёмные углы. И ни один из нас не желал бы быть летучим змеем. Крысы вот как—то хотели – и что? Где крысы? Где? Улетели, вздыхали тёмные углы. Он грустил, раздумывая о концентрации воли и желания, потом дремал прямо в кресле, и снились ему улиточка, трансцендентный глашатай и весёлый позвонок.

Смс

я што хачу тибе сказат. это вот хачу. ты непанемаеш, потому что тдура.ая ведь умный

Сошествие

Когда вот именно этот ангел ступает на землю, всем прочим смешно, потому что ему никогда еще аккуратно ступить не удавалось. И всегда он попадает, спускаясь, в дурацкие места: то в свинарник, то на заседание литературной группы, а то и прям в реку, и турбина гидростанции засасывает, засасывает, а он пытается помахивать крылами, смешно ведь. Вот и теперь, отряхивая куриное дерьмо с ног, он случайно превратил эту палку в розовый куст.

Приезд

А у ей, кода ходилидо ей, всегда бывало, штоэто, не то, что у ей. А у ей—то не, не надо у ей. Евгений Павлович оглянулся, поднял воротник, ему было неуютно. У ей, говорю, у ей, а не у ей.

Хроноклазм

Назовём это пустошью. Условно. И, скажем, два собеседника на этой условной пустоши располагают только друг другом и самими собой. Смысл их разговора ясен, ясны стратегические задачи и тактические, ясны психологические приемы. Не ясно лишь одно: почему именно здесь – и именно они? Перенесемся в прошлое. Оно большое такое, прошлое, туда переноситься нелегко, но мы уверимся в некой точке, почувствуем, что она нас держит, будем там. Младенцы и их матери, и братья их старшие и сестры лежат убитые на дне ямы. Над ямой стоят двое. Ты хочешь еще куда—то перенестись? – спрашивает один. Другой отвечает: Нет. Но они всё равно переносятся.

Святость

Один юноша, не будем его называть, войдя во храм, не совершил должного. И немедля был растерзан, хотя жрец и призывал повременить. После того жрец, оказавшись у алтаря, долго думал, не имея сил ни к молитве, ни к жертвоприношению. Потом он снял шлем и, давясь, с наслаждением глотнул швепсу. Служка, бывший при алтаре, наблюдал жреца в высшем молитвенном деянии: тот стоял, воздев руки, неподвижно и каменно. О том рассказывали потом многие поколения.

Бивуак

Бригадир почесал лоб и сказал: Вы все козлы ароматные. Разрешите обратиться, осмелился Ворчевский, почему ароматные. Потому – что козлы! – взорвался бригадир, сплюнул, и уже спокойней произнес: что мы видим? а – не развернуты орудия, бэ – не проведена проверка оборудования, вэ – штепсели где, штепсели???? Он опять начал орать, и я вышел из избы. Синее распухающее солнце уже начинало отбрасывать тень, карлик заходил. Бегали и покрикивали зюйцы, но за ружьем было идти лениво. Я отправился спать в палатку, но спать мне не дали, мне встретился доктор Кривоколенов.

Предательство

Пиши, сказал Анатолий Валерианович, я сел и начал писать. Очевидность, диктовал он, даже не расхаживая, а как будто бы прогуливаясь по столь замкнутому, где вроде не повернуться, пространству, заключена не в головах и не в социальных отношениях. Но и не в трансцендентальном, о нет! – он воздел перст, и всё вокруг будто засветилось. – Нет! – он воскрикнул, подбитой птице подобно, и рухнул в заскрипевшее кресло. Нет. Пиши. Очевидность очевидна! – Тут я глянул на Анатолия Валериановича, и мне стало, нет, не страшно, мне показалось, что я мгновенно сбросил бред, длившийся лет восемь или девять, и откинул ручку, и на его стенание: Ты что? – даже не произнес ничего, просто вышел туда, где расцветали груши, пели какие—то птички. Но потом мне стало не до груш и не до птичек; вернувшись в келью, я встретил там Анатолия Валериановича, такого же, даже помолодевшего; юный ученик записывал, он же, оглянувшись, шепнул: теперь занято, и даже вроде бы подмигнул. Мне всего пятьдесят, но жизнь моя разрушена.

Казачьи песни

А дядька еще рассказывал, что у них были поисковые рыбы. Берут, значит, рыбу на цепь – а цепи—то в те года, ох, умели, тонкие, длинные, и давай рыбе плыть, и как что учует, туда и надь. Но они вообще дохли быстро, дядька говорил, умирали со скуки и просили казачьи им песни петь, пока помирали. Мы пели.

Следующий материал

«Человечек при родах вещей…»

и др. стихи