Николай ЗАЙЦЕВ (original) (raw)

О проекте
Редакция
Авторы
Галерея
Книжн. шкаф
Архив 2001 г.
Архив 2002 г.
Архив 2003 г.
Архив 2004 г.
Архив 2005 г.
Архив 2006 г.
Архив 2007 г.
Архив 2008 г.
Архив 2009 г.
Архив 2010 г.
Архив 2011 г.
Архив 2012 г.
Архив 2013 г.


"МОЛОКО"
"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
СЛАВЯНСТВО
РОМАН-ГАЗЕТА
"ПОЛДЕНЬ"
"ПАРУС"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА

Суждения

Николай ЗАЙЦЕВ

«Молоко раздора» и другие рассказы

Молоко раздора

И хотя город завсегда вырастает из села, деревни, станицы, но уже совсем скоро перестаёт походить на своих малых и сирых родственников, кичится высотой многоэтажных домов, асфальтом ровных, широких улиц, пугает деревенских жителей криками автомобилей, чёрным снегом, и тяжёлым запахом неволи. Можно, конечно, терпеть всю эту тьму скорых перемен, если бы… если бы то, что осталось от настоящей жизни – окраины городов не стали бы подвергаться, в новом времени, нашествию вандалов, что принялись скупать дома и огороды у ещё оставшихся в живых людей и превращать цветущие сады и плодоносные поля в полный разор, заполненный виллами, гаражами, банями – тщеславием человеческого ничтожества. Кто только не разорял нашу деревню – и разбойники, и чужеземцы, и комиссары, но пуще всего свои бестолковые людишки рушили всё подряд – храмы, устои, дома, кладбища. Всё, где ещё пыталась укрыться совесть и могла бы укорить неразумных своих чад взглядом Божьей матери с церковного иконостаса или ликом Спасителя из красного угла родной избы. На порушенных сельских погостах, у дивных речушек разрастались города, где в каменных логовах, под неусыпным присмотром сатаны, вывелась новая порода людей, не знающих своего рода-племени, не пашущих земли, не ведающих различия добра и зла, порочащих имя Отца своего.

Они то и стали наезжать на хутор, покупать земли, строить огромные дома, несоразмерные простому человеческому желанию – жить. За высокими заборами, на хорошей, плодородной земле вместо плодовых деревьев выросли ели, сакура, другие, неопределённого свойства растения. Дворы настелились асфальтом, остальная площадь английским газоном. Заморские растения иногда тоже покрывались цветами, но эта их бледная радость весеннему теплу тонула в необъятном море цветущего урюка, дико разросшегося по всей окраине, цвете и запахе яблоневых садов, вишен и черёмухи. Уныло-одинокий цвет сакуры, за толстыми прутьями высокого решетчатого забора, никак не сочетался с радостью весеннего цветения округи, а лишь чуть скрашивал вялость жизни, текущей взаперти. Охраняли эту нелепую, зазаборную отверженность огромные собаки, со страшно-уродливыми мордами, похожие на мир своих хозяев – безбожных, бездушных – на мир без любви. Хозяева их никак не относились к местному населению, видимо, считали себя господами и, верно, думали, что люди должны быть счастливы от одного их появлению здесь. Но никто тому не был особо рад, и люди, ещё помнящие старую, добрую жизнь, видели в этом нашествии скоробогатой, праздной нежити начало окончательного опустошения окружающего их мира. Крестьяне, как никто, понимали, что люди, отступившие от жизненной сути – созидания вечных благ – хлеба насущного, не имеют права на какое-либо человеческое звание, как бы они не пыжились в своей гордыне. Весь блеск и шик в один миг станет прахом, если народ перестанет кормить своим трудом этих особо злых собак и их господ. И звались они здесь не по-свойски – чужаки.

Станица жила размеренной жизнью, может, двести, а может, и триста лет, с тех пор, как здесь появилась казачья ватага, и её атаман вбил кол на берегу реки Старой, обозначив место будущего поселения. Старики ещё помнили благословенные времена казачьей волной жизни – трудной и опасной, но сытой, а главное понятной и добродетельной во многих своих чаяниях и делах. Помнили так же начало разрухи, когда в середине села построили дом советов, в четыре этажа, с множеством кабинетов, кои и за всю жизнь не обойти, населили эти норы новыми людьми: хитрыми и ненавистными к сельскому люду – своим кормильцам. Для этой новой увёртливой челяди построили дома-муравейники с отоплением и сортирами, и началась жизнь невнятная, непонятная, где сразу понадобились справки на свою жизнь и всякие мелочи в ней. Где родился и, не дай Бог узнают, что крестился, сколько посеял и чего собрал, справку надо было иметь на всё – утку, курицу, гуся, дитя, телегу и свинью. Сами гуси и утки шли в оплату за эту справку о себе, а то и свинья уходила вслед за ними. Потом построили, истребив много хорошей земли, огромный дымо-производящий завод, и тут началось… Понаехали специалисты, рабочие и станицу окоротили до самых до окраин. Вырос город, там жили люди, но какие и зачем никто не знал. И пока станичная молодёжь стенка на стенку дралась с городскими парнями и побеждала в этих боях прошлого с новым, жилось на окраине неплохо: в трудах, понятных рукам и в веселии милом сердцу. Но, через время, победы стали случаться всё реже, городские применяли чужеродные приёмы боя – десятеро на одного, били жестоко, а в город по необходимости выходить было надобно и всю ватагу с собой не поведёшь. Станичные хлопцы загрустили и стали потихоньку, несмотря на запреты отцов и слёзы матерей, заглядывать в чертоги городских кварталов, прилепляться к тамошним красавицах и пропадать там навсегда. Девки тоже не пожелали остаться ни при чём и побежали искать счастья в соседней многоэтажной, густо населённой стране.

Давно это было. Теперь остался от станицы малый хуторок, в низине у реки, тут ютились чуть более тридцати изб, а слева и справа и сверху грохотал страшный, всё и всех пожирающий, город. Старухи и старики населяли этот уголок окраины земли, оставшийся, может, для памяти, а может быть, просто так для времени доживания оставшегося здесь народа. Юные горожане, внуки местных стариков, теперь только гостили на родной земле в летние месяцы школьных каникул, помогали старикам по хозяйству, хотя ни скота, ни больших посадок уже не держали, по причине старческой немощи оставшихся здесь жителей. Так: несколько курочек, собака да кошка, немного картошки, лучок. Но жила на хуторе одна семья с дедом и бабкой, отцом и матерью, детьми, огородом, садом и хозяйством справным и немалым по нынешнему времени. Хозяин, по молодости, тоже было наладился в город, на лёгкую жизнь, но скоро вернулся в отчий дом, женился на соседской девушке и зажил на своей родине в трудах и любви. Любовь – она во всех земных делах помощник. Коли почитаешь отца и мать, любишь свою жену и детей – всё у тебя сладится и жизнь не каторгой покажется, а будет светлым и добрым человеческим присутствием в ней. Пусть временным, как сама жизнь, но понятным и приятным для всех. А пуще всего хранит человеческую жизнь, счастье её – любовь к земле. К своей, родной. Так жил Алексей Старыгин – с любовью – работал сам, увлекал к труду детей, помогал хуторским старикам, что с последней надеждой смотрели в сторону его дома. Он уж точно являлся стержнем жизни всего хутора. И было отчего. Сама станица звалась ранее – Старыгино, город много раз переименовывали, но другие названия не приживались, и он снова становился Старыгиным, а хутор, не меняя звания, оставался – Старыгинским. Так и жили. Скота и птицы семья держала много – пасли на лугу, у протоки реки Старой. В самой реке, протекающей через город, вода давно стала непригодной для употребления в хозяйстве. Множество ненужного людям хлама было навалено на её когда-то зелёных берегах, вода помутнела, потом почернела, от деяний горького человеческого беспамятства – пахла мазутом. Но протока, что вытекала из реки в сторону хутора, пропадала в прибрежных камнях, а метров через двадцать появлялась наверх, сверкая голубой своей чистотой. Хуторяне берегли остатки чистой воды, всем миром чистили русло протоки, винясь своей заботой о ней в том, что не смогли уберечь речку Старую от нечистот чёрной людской неблагодарности. Гуси, утки купались в пруду протоки, но в большую воду реки не шли. Пасли скотину и птицу дети Старыгиных, приходили сюда и внуки соседей, приехавшие на каникулы и как бы вновь обживающие свою малую родину. Вольная воля сельского простора быстро их утомляла, но только лишь спервоначалу, и скоро они уже ничем не отличались от своих хуторских сверстников. Становились загорелыми, бойкими сорванцами, не чурались крестьянского труда и с большой охотой участвовали в играх юных хуторян. Игры эти воспроизводили давнюю, прошлую жизнь народа, прибывшего когда-то сюда на жительство, а в ней его битвы и праздники. После дневных трудов, в вечерние часы, на лугу протоки разворачивались нешуточные сражения между «нашими» и «чужими». Азарт этих потешных ристалищ был так велик, что полюбоваться на силу и смелость юных воинов приходили старики, болели за «своих», переживали, советовали. Ну, а в обновлённых молодёжью старинных праздниках и сами принимали посильное участие, и сердились, когда внове обычаи предков трактовались неверно. Ворчали, но не со зла, а от нежелания перемен в том, уже оставленном всеми, но хранимом их памятью добром мире. Уже в близких к ночи летних сумерках и стар и млад, расходились по своим хатам, обсуждая победы и поражения, восхваляя героизм и осуждая трусость. На том и стоит Божий мир – на днях и ночах, радости и боли и не кончится он никогда, ибо вечен Создатель его. Поужинав в своих домах тем, что послал им от трудов праведных Господь, ложились спать, крепко затворив двери и закрыв окна ставнями, но не от лихих людей (после большевистской коллективизации и до сей поры красть у крестьянина нечего), а от шума, доносящегося из больных бессонницей кварталов города, его жутко-ярких огней, тревожащих дурными страстями души людей окраинного, несуетного мира.

Всего было много в доме Алексея Старыгина: и детей, и живности, забот и радости, но того, о чём у нас пойдёт речь – коровы, у семьи не было. Последнюю на селе корову держала тётка Алексея – Евдокия (по-местному – Евдоха), ещё вполне крепкая женщина, пережившая мужа, а дети разлетелись, гостили редко, и надежды на них никакой не было. Может быть, племяш не решился, не хотел перебивать тёткин малый бизнес (она приторговывала излишками молока), а наоборот помогал ей, подвозил, кошенное самим на заливном лугу протоки, сено, его дети пасли коровушку вместе с барашками и козами и, конечно, пили молочко, а живой и работящей старушке подносили продукты своего хозяйства – яйца, птичьи потрошка и много ещё чего из простой крестьянской снеди. Покупали молоко, сметану пришлые люди, толи дачники, толи новые жители хутора.

Эта вот корова, может, и была последним звеном в цепи, что своим молоком ещё кое-как скрепляла родство станицы и города, и лопнула она, эта скрепа громко, видимо, давно надорвавшись от натянутости отношений отцов и детей, женщин и мужчин, доброты и варварства, непонятности и непонятости. И даже не осталось на хуторе ни правых, ни виноватых в этом разрыве и были ли они здесь – рассудит Господь.

Корова возвращалась домой с выпаса своим обычным путём, и ей оставалось перейти просёлочную дорогу, чтобы попасть в хутор. Она уже заступила копытами на проезжую часть тракта (язык плохо поворачивается называть летнюю пыль сельской улицы шоссейным названием), как, вдруг, невесть откуда, к ней подлетел широкий, сверкающий белизной, автомобиль, корова поднялась на дыбы и всей своей тяжестью грохнулась на капот машины. Зазвенело стекло, разбитое коровьим копытом, заскрежетало железо, и машина остановилась. Стало тихо, чуть гудел мотор, корова испуганно крутила головой, однако, не пыталась вырваться из неловкого положения, нога её увязла в салоне через разбитое стекло, а сама она лежала на капоте, не понимая в какую-такую западню попала. Машина пару раз чертыхнулась и заглохла. Но вот раздался крик, мат, из авто выскочил мужик, попытался сгоряча стащить корову с машины, а когда это не удалось, бросился к багажнику, торопливо открыл, выхватил монтировку и принялся избивать животное, крича слова противные покою воздуха сельской окраины. Да и слов-то человеческих не было слышно – только мат, что ничьим языком не является, а есть лишь извержение из глотки приступа неизлечимой душевной болезни. Корова только пыхтела, мужик забежал с другой стороны и стал бить по морде бессмысленно-жестоко, всё больше зверея от коровьего молчаливого бездействия. К месту происшествия стал собираться народ: прибежала детвора, подтягивались старики, послали за Евдохой – она жила на другом краю хутора. Корова обливалась кровью, один глаз распух и готов был лопнуть, мужик всё больше стервенел, дико орал и бил, бил… Но тут из толпы отделился человек, ухватил мужика со спины за руки, развернул, отнял железяку и хрястнул его ею по башке. Тот сразу же свалился с ног, и можно было подумать от нечеловеческой усталости, ибо так изуродовать животное человек разумный просто бы не сумел, и не посмел. Алексей Старыгин позвал себе на помощь ребят, и они с трудом стащили бедную корову с машины, но на ногах она устоять не смогла, упала в пыль улицы и тяжело сопела, вдыхая воздух. Прибежала Евдокия, запричитала, принялась обнимать свою кормилицу, измазала лицо и руки кровью, пыталась бурёнку поднять, но, ощутив полную тщету своих усилий, припала к коровьей шее и слёзно зарыдала. Никто не знал, что нужно делать дальше: хрипело, заглатывая воздух, избитое животное, голосила его хозяйка, лежал, уткнувшись лицом в пыль, мужик, а рядом сверкало белизной транспортное чудо. И для чего это всё случилось, никто не понимал.

Приехала милиция, врачи на «скорой» (кто-то успел сообщить), Евдохе дали успокоительного, мужика забрали в больницу, милиционеры составили протокол, осмотрели машину, корову – обе были пострадавшими, покачали головами и, более ничего не сказав, отбыли восвояси.

Скоро большая семья Старыгиных, а с ней и весь хутор, осиротели. Мужик тот, что бил корову, и ударенный той же монтировкой, помер через недолгое время и Алексея посадили в тюрьму. Не выдержав жестоких побоев от лютой человеческой злобы, издохла корова, а её хозяйка горько затосковала по ней, слегла и, попрощавшись с добрыми людьми, отправилась пасти свою бурёнку в райских лугах. И только широкая, белая машина, с разбитым стеклом, осталась стоять на просёлочной дороге, забытая, никому не нужная. Время, ветер, дожди, пыль быстро превратили её в серое, унылое чудовище, застывшее в дороге между городом и хутором, последним оплотом старого, доброго мира.

04 май, 2009г. г. Талгар.

РАЗЛУКА

Только мёртвые узнали о конце войны.

Платон.

Легко ли в старости куда-либо ехать? Одни сборы – чего-бы не забыть. А если ехать, не зная куда, в неведомую страну, так далеко, что не знаешь, хватит ли оставшейся жизни, чтобы туда добраться, как быть? А ехать надо. До смерти надо. Пуще смерти и жизни надо. Больше ничего не надо, лишь бы дойти, доехать. До себя, до уставшего ждать материнства.

Война начинается не тогда, когда бомбят, стреляют, отступают, погибают солдаты. Война наступает на нас, когда она заканчивается. Когда возвращаются ставшие непонятными мужчины. Когда в глазах вернувшихся с войны сыновей не находишь детства. И самое страшное, когда среди вернувшихся нет того, кого ждёшь ты. И война продолжается, потому что там, на той войне, бьётся с врагами твой сын, ведь не мог же он не вернуться к своей матери, в свой дом, почерневший от горя, как и всё вокруг, и лишь свет ожидания льётся тропинкой туда, откуда должно появиться тому, чем закончится война, тоска, страх.

Вот так случилось у тетки Анны, как случилось у многих матерей, жён нашей несчастной, вечно ждущей страны. Последнее письмо, какой-то засохший, желтенький цветочек в конверте и слова на листке: « Вижу Берлин. Скоро буду. Готовьте пироги. Целую. Сын». Желтенький цветок. Ещё тогда ёкнуло сердце – к разлуке, а, может, уже потом придумалось. Ведь сколько всего было, уже и не знаешь, что взаправду произошло, а что наболело, да во снах привиделось и с жизнью срослось. Прижилось ли, привиделось, только от времени того письма больше ни единой весточки о сыне. Ни похоронки, ни живого. Всех расспросила, везде написала, глаза в ночь проглядела, только сны и видит отчётливо, а так полумрак кругом. Лишь однажды вспыхнул свет во тьме её бесконечной войны, да и погас, вернее, погасили, люди недобрые. Как-то, после многих лет ожидания, пришёл к ней молодой человек, чистенький весь, вежливый, вот, мол, говорит, письмецо вам от сына, да только читать его не советую, откажитесь от него. Как отказаться, столько ждать, а тут от всего отказаться, да что ты говоришь, окаянный? Но не дали письма. Сказали в отдел приехать, в город, и адресочек написали. Тотчас и поехала. Тыкалась, мыкалась с полуслепу по подворотням – нашла, однако. Пригласили в кабинет. Человека три сидят, переглядываются. Дали письмо – читайте. Ничего не видит, застлало свет слезами из глаз. Стали сами читать. Голос казённый, гробовой. Ничего не поняла. Какая-то Америка, кто-то там живёт и посылает ей привет. Здоровьем интересуется. Потом понемногу в себя пришла, тут ей и объяснили, что подобрали её сына, раненного, американцы и к себе забрали, вот теперь в Америке её сын живёт. Спросила, а чего ж домой не едет? Да вот, говорят, охмурили его там, подарков надарили, так он и отказался от Родины, застращали ещё, раненного нетрудно испугать. Вот, говорят, вам бумага, пишите, чтобы возвращался домой, а не то, мол, прокляну, такое ваше материнское слово. Задрожало всё вокруг, затряслось, будто на телеге, да по ухабам, ночью тёмной. Так ничего не написала она, как домой добралась, Бог знает, дня три в горячке лежала, соседка отходила, дай ей, Господь, доброго времени, выползла на крыльцо, а солнце яркое, тёплое, и сразу стало понятно и ясно – жив сын, живой. И так стало светло, так радостно, словно кущи райские вокруг расцвели. Потом опять приезжали эти, в чистеньком, всё отказную просили. Прикинулась дурой деревенской – с тем и отъехали от неё, ни с чем. Видано ли это, матери от дитя своего отказаться? Что это, поросёнок какой, это же сын, кровиночка. А что далеко, так на войне не ближе был, письма порохом пахли, а тут живой. Богу так угодно было, кого любит – того испытывает. Она будет ждать. Пусть вечность пройдет. Вечность – это недолго. Только через Вечность можно добраться к светлому. Долгожданному. У каждого своя Вечность. Только идущему через неё и понятна она будет. Проходят годы. И трудно поверить и сознаться себе, что в этих сроках живёт ещё кто-то, кроме тебя, и этот кто-то тоже имеет право на эти годы, но если этот кто-то вам дорог, то просто страшно подумать, что это время может пройти без него.

У тётки Анны тоже шли годы. Кругом рождались и умирали люди, но время будто забыло Анну, и та жила, и всем поселянам деревни было привычно видеть её вечерами сидящей на скамейке, у своей избы. Ровесниц её для таких посиделок уже не осталось, и она одна коротала вечера, дни, ночи. У неё в доме не было телевизора, радио, и она не знала, что творится в Белом Свете, да ей этого не было нужно, она знала, что где-то далеко живёт её сын, которого она скоро увидит. Почему она так думала, Бог весть. Но всё остальное ей виделось пустым. Поделиться своим сокровенным ей было не с кем, и она говорила сама с собой, чуть шевеля губами. В этих её беседах вновь проходили годы, молодые и нет, в этих зимах и вёснах жили люди, добрые и сволочи, горланила, вечно пьяная, революционная деревенская нечисть, пахали и сеяли односельчане. Который раз собирался на фронт муж, уходя, он обернулся, посмотрел на хату и она поняла, что больше его не увидит, шли в поле, чёрные как головёшки, солдатские жёны, вдовы, и всё шла и шла никому из людей ненужная, долгая, как беда, война. Война шла с рождения и до старости, и не было видно ей ни конца, ни края.

Сколько уж лет минуло. Кто подскажет, кто подсчитает эти кромешные годы, в которых светлых дней, для памяти, совсем немного. Детство, беззаботное, лучистое, как утреннее солнце, где есть всё, весь мир, где тебя любят, заботятся о тебе и ты знаешь, что ты есть. Потом была любовь. Её первая и последняя любовь, жаркие ночи в полях и рассветы, захватывающие робким, завистливым светом эту их юную, грешную любовь. Свадьба, рождение сына, всё прошло, как один миг, счастливый и скорый. И хоть нелегко жилось, но в молодости и чёрствый сухарь печеньем кажется. Лишь бы любимый был рядом, да дети здоровы. Работали много, задумываться было некогда. Муж на тракторе, она в поле, малыш с бабками да дедками рос. Бойкий был, пострел. Не успели оглянуться, а он уж к отцу, на трактор лезёт, и всё ему понять нужно. Почему то, да это как? Сроду таких в родне не бывало, пытливых. Если бы не война… Какой супостат эту войну придумывает? А ведь тоже, поди, от матерей рождаются, эти злодеи. Никакой пользы от той войны, сдаётся тетке Анне, никому нет, одно горе. А может, кому и в радость, война эта? Где узнаешь? В деревне живых дворов с десяток осталось и всё старики. Куда им ехать, у кого спрашивать, на погост только, так это успеется. Туда ещё никто мимо не промахивался. Вот с сыном повидается и можно по назначению жизненному отбывать, на кладбище то есть.

А вот какое дело опять случилось. Приехал человек, привёз письмо от сына и много ещё каких-то бумаг и посылочку, Посылку начал открывать, а она ему, письмо, мол, спервоначалу читай. Раза три, в аккурат, читал, пока что-то прояснилось у Анны в голове. Жив, поняла, к себе зовёт. А как добраться-то, спросила? Во всём вам помогу, говорит, сыном вашим уполномочен оказать всяческую помощь. Заплакала от радости. Потом посылку открыли. Там всякой всячины разноцветной, непонятной пропасть. То ли конфеты, то ли картинки. Хорошо тот человек, что всё это привёз, объяснял да показывал, как да что. И сам остался с ней, при радости её, дня три прожил у Анны. С ним-то, куда с добром жить. И воды нанёс, чай сварил, соседей позвал, кого под руку, кого чуть не на руках, а всех за стол собрал и давай заморскими яствами угощать. Ну, а как же, в кои века радость такая, всех обнять хочется. Даже ноги задвигались, хоть в пляс. Вот такой добрый человек к ней получился да помог в радости. Вот кабы с сыном-то так жить, подумалось. Потом взял он, этот человек, у тётки Анны документы, паспорт её, сказал готовиться к отъезду, а я, мол, бумаги поеду выправлю и скоро буду, а там в путь.

Ой, как долго ждала тётка Анна, извелась вся, все глаза проглядела, хоть и глаза совсем уж слабые стали, допоздна на скамейке у дома сидела, в сумерки приглядывалась, не идет ли кто. Скамейка та ещё мужем сработана, когда ещё только поженились. Всё, попервой, на ней миловались, ждали, покуда дом заснёт. Господи, когда это было всё, а ведь будто вчера. Жизнь она вся и бывает вчера. Сегодня это только начало вчерашнего. А потом сегодня и вовсе нету, только вчера – только память. И всё ждёшь, ждёшь. И тут опять ждала. Уже думалось грехом, ужель обманул, не приедет, но гнала от себя такие мысли. Верила.

И приехал. Как всегда неожиданно. Завтра уезжаем, говорит. Как завтра, спрашивает. Надо бы погодить. Нельзя медлить, отвечает, самолёт ждать не будет. Вечером соседи собрались, опять этот приезжий человек расстарался, Дай ему, Господи; и чай сварил и закуску выставил. Попрощалась со всеми, как могла – всплакнула.

Потом была ночь. Бессонная, путанная. Всё огни, огни, а в тех огнях неясно что, но что-то знакомое до боли, и так всю ночь. Засветло поднялась, гость ещё спал, и давай собираться. Вначале помолилась, конечно, Господу, во славу его. Узелок собрала и присела ждать, к столу. И вдруг напала на неё жалость, испугалась всего, что делается. Вот уедет она, а как дом, собачка, как всё тут без неё будет. Как скамейка, вечер, и она неожиданно расплакалась. Уж и разболокаться начала, да вовремя гость поспел, проснулся. Ну, всё готово, говорит, так весело, поехали, а то сын ваш заждался совсем. Сразу отлегло. И то, всю жизнь ждала, а тут на тебе, чего надумала. Чего жалеть? Один раз в жизни можно и себя пожалеть.

Потом долго ехали на машине. Ожидание всегда долго. Иногда дольше самой жизни. Анне посчастливилось дождаться, а иным и того не досталось. И опять память окунулась в далёкое прошлое. Почему-то кузнец деревенский вспомнился. Красавец был, а может, казалось так в то время. После войны было. А война кого побила, кого покалечила, один кузнец, почитай, целым вернулся. Вот и казался красавцем. Всё к ней сватался. Любила его, но боялась за него идти, сын вернётся, что скажет. Так и не пошла. Ходил, ходил он вокруг, а потом пропал куда-то. В город, говорили, подался.

«Ну, сейчас посадка будет, - перебил мысли её провожатый. Посмотрите, матушка, в окно, там Америка». Глянула она в окошко, круглое такое, а там огни, огни, огни…

сентябрь 2007, г. Талгар

ПАМЯТЬ

Володька Фомин разбился. Разбился насмерть. Бывало у него, сядет на мотоцикл, уедет за город и гоняет там по бездорожью, будто помешанный. Потом ничего, загонит машину в сарай и не вспоминает с неделю, а то и больше. Найдёт блажь, снова целыми днями может гонять, кончится кураж, мотоцикл на прикол и забудет. Вроде запоя что-то, только без водки. И в этот раз всё было также. Гонял, гонял, а потом нашли его метрах в двадцати от мотоцикла. Лицо начисто снёс. Лежал теперь в гробу, вместо головы – бинты. Потому, вроде, как и не он. И только мать знала, что он. Она гладила закрытое бинтами лицо, время от времени припадала к нему щекой, замирала, как бы прислушиваясь. Горе её было так велико, что сдавило её со всех сторон, она сжалась в маленький, чёрный комочек, застывший на стуле возле гроба. Приходили Володины друзья, громоздились у гроба в виноватых позах, явно недопонимая произошедшее. Они же зачем-то приволокли с места трагедии искорёженный мотоцикл, и тот краснел грудой металла у дровяного сарая. Его, конечно, можно будет восстановить, да вот только Володька уже не сядет за его руль. Такие мысли возникали у многих людей, приходивших проститься. Друзей у Фомина было много, потому их присутствие казалось постоянным. На самом деле они просто подменяли друг друга на этом печальном дежурстве. Многие из них искренне любили Володю и теперь пугливо глядели на его обезличенную марлей голову. Они не верили, что там, за нелепой повязкой из бинтов, кроется такое знакомое многим с самого детства лицо. Лицо красивое и славное. В гробу лежал кусок их жизни. Добрый кусок. В гробу лежал не только Володя. Там лежало многое, для многих. А для матери всё. Это всё останавливало мысли, движения, давило объёмом непонятности, безвозвратности и потому невозможности мыслить. Были слова, но они не запоминались, пропадали в неясности своего будущего. Потому как будущего не стало. Как не стало его у Володьки Фомина.

Фомин, в своей жизни, был человеком со странностями. Да и кого их нет? У одних это считается нормальным, у других странным. Вообще-то он был нормальным парнем, как все, до случая, которые происходят сплошь и рядом. Лет пятнадцать тому назад была у Фомина невеста. Всё окончательно договорено у них промеж собою было. Уже и свадьбу хотели играть по осени, да она пропала невесть куда, невеста та. Володька туда-сюда искать, но никто ничего не знает. Только, почитай, через неделю мамаша невестина призналась, что та уехала с залётным офицером куда-то аж за Байкал. Баргузин, короче, подалась. Фомина, после этого как подменили, молчалив стал, к девчонкам ни шагу. Сколько за ним красавиц увивалось, но он будто завороженный стал. С матерью вдвоём так и жили. Работал он по командировкам, половина месяца работает, потом дома. То приемник, какой-нибудь новейший собирает, то мотоцикл купит и воспитывает его на бездорожье. В доме у него все на своём месте. Как у людей. Да, вот не женился никак. Мать вначале пыталась поговорить с ним о женитьбе, да после отказалась от того. Не хочет он о том говорить. Начали сердобольные люди невест ему сватать, так он так взбрыкнул, что и все остальные от него отступились. А так со всеми был дружен. Только приедет из командировки, тут же друзей полон дом. Иногда и выпивали понемногу. Но не часто, да и не зло как-то пили. Больше для разговора, чем для крика. Зарабатывал Володька хорошо, почему бы не посидеть с друзьями, не выпить? В общем, завидный был жених, да не женился. Да ещё невеста его через год-полтора явилась домой, притихшая, да помятая, с приплодом. Оправилась понемногу, посмелела, призабыла чуть забайкальского гусара, да тоже стала на Володьку поглядывать. Было на что посмотреть. Как говорится, и ростом и лицом вышел. Начала всё к матери его похаживать с разговорами, пока Володьки дома нет. Да он их как-то застал на их тайной вечере, не ждали, видно, ну всё и прекратилось. Поговорили, конечно. Мать его потом рассказывала соседям: «Сидим, говорим о нём, а он вот и входит. Гости, говорит, у нас, а что же стол не накрыт? Ну, думаю, слава Богу, пронесло. Собрала на стол, он бутылку принёс. Выпили, закусили. Он и говорит: «Вот это наша свадьба была. – Снова налил, выпил. – А это вот – развод. – Мы и глаза вытаращили. – До пояса, говорит, я тебя ещё люблю, а вот ниже, простите, – нет. А половиной ведь ты стать не можешь? Не можешь. Я лучше тебя ту, давнюю, буду любить полностью, чем эту твою нынешнюю половину. Прощайте». - И ушёл. А мы так с открытыми ртами и остались сидеть». Ну, а потом всё по-старому пошло.

Бывает такое, вроде у всех чувства, да у всех по разному. Одному – та ли женщина, другая, без разницы. А у другого, как замкнёт, от первой любви никуда. Носит в себе одному ему понятную радость, тешится ей. Говорят, что несчастлив он. А кто его знает, кто более счастлив, тот, кто баб каждый день меняет, или кто один на своей свадьбе гуляет? Кто свою первую любовь чистой сберёг, хотя бы для себя. Как он там с ней по ночам беседует, никто не слышал? А если кто и слышал, не расскажет. Это тайна. Тайна, которую знает один. Досужие вымыслы – это равнение на себя. Не все так смогут, зараз отлюбить на всю жизнь. Или, скорее, наоборот, всю жизнь любить один раз. Это не только в романах, но и в жизни бывает. Только в жизни неясно как-то. Неярко.

Похоронили Володьку. Всё честь честью. По-христиански. Обрела покой душа его, а с ней и любовь. Любовь его тут же, у гроба, рыдала. Белугой ревела. Тоже, видно, не просто у неё всё это было и прошло. Дорого ей своё беспамятство далось. Так бывает, в омут бух, ничего не видно, не слышно – хорошо, а вынырнешь - опять то же, что было, только уже видней. Вот тут боль, как резанёт по глазам, по сердцу. А тут крест на всём этом. Крест, и всё тут. Под крестом отмучившийся лежит, а вокруг мученики стоят. Кто чем мается. Под крестом у каждого своя боль осталась. Вроде хорошо, зарыли боль, нет её. Ан, нет, связь с этой болью потеряешь - даже вздрогнешь от такой потери. Человек – он из боли состоит. Чтобы знал, что живой. Всё думает себе, скорей бы боль прошла, а пройдёт, себе не рад, всё о прошлом вспоминает, всё боль свою там ищет. Найдёт, тешится. А если зарыли, где найдёшь? Мечтать не всякий человек способен. Но как бы не было - схоронили Володьку. Помянули, как водится, дома. Друзья, как столбы за столом сидели, мать, как тростиночка меж ними. Каждый за поминальным столом о смерти думал. О несправедливости её, непонятности. Дом был полон людей, а казался пустым. Всё было мёртвым, слова, движения. Им не было продолжения, и они, не успев родиться, погибали, сраженные своей незначительностью. Разошлись поздно, старушки остались молиться, другие по домам пошли.

Воскресенье занялось свободным, светлым утром. Первым пришёл Витька Михайлов. Он влез в дверь, посмотрел на старушек, поздоровался, помялся малость и выдавил такие слова:

- Тёть Маша, я тут Володьке денег должен. Строился, дак занимал. Вот принёс.

Старушки повернули в его сторону свои отжившие лица. Лица поморщились, как будто что-то вспоминая, и через некоторое время выразили удивление. Мать поправила чёрный платок:

- Бог с тобой, Витя. Зачем они ему теперь. Оставь себе. Вспомнишь когда.

- Что вы, тёть Маша, не могу я так. Друг ведь он мне. Не хочу, чтобы промеж нас долг был.

- Дак ведь помер он, сыночек-то мой.

- Не помер он вовсе, просто ушёл от нас. Надоели мы ему, видно. Он сильный был, вот и ушёл. Должны были мы, да мы не можем.

- Окстись, Витя, что говоришь-то» - одна из старушек покачала головой.

Витька положил деньги на стол, и хотел было выйти, но навстречу, оттолкнув его, вошёл ещё один Володькин друг Николай. Он был угрюм и озабочен. Разговор с матерью повторился. Деньги легли рядом с первыми. Потом пошло. Друзей набился полон дом. Приносили по - всякому. Кто сколько раньше брал, то и приносил. Горка денег на столе росла. Старушки притихли. Не привыкшие в своей жизни к деньгам, они испуганно смотрели на деньги, никому не принадлежащие. Парни стояли вокруг, не зная о чём говорить, да и нужно ли были разговоры в этот миг. Были деньги, были люди, но не было человека, который мог распорядиться этим богатством. Без него им не суждено было выполнять своё предназначение. Деньги перестали быть деньгами. Они стали доброй памятью о человеке, помогающем людям. Может быть, первый раз деньги напоминали о добре. Неожиданно для всех горка из денежных купюр стала памятником. Мемориалом дружбы, доброты, всего хорошего, что ещё осталось у людей. Каждый думал о своём, но в мыслях этих людей не было жадности. Одни отдали долг, другие его не приняли. Не потому, что им не нужны были деньги, но потому, что они им не принадлежали. Это был ритуал возвращения человеческой честности. Своего рода посвящение в неё. Деньги не были деньгами, люди стали людьми. Вдруг, судорожно сжалась и заплакала мать. Старушки кинулись её утешить. Вскоре она успокоилась. Глаза её немного просветлели, и она медленно поднялась. Она на что-то решилась. Подгребла со всех сторон денежные бумажки, обвела взглядом комнату. Лицо её прояснилось.

«Пусть каждый, - сказала она, – возьмёт себе денег столько, сколько ему нужно. Считайте, что это говорит вам Володя. Исполните его просьбу. Он бы не сказал по-другому. Это последнее, о чём он вас просит».

Мать опустилась на лавку, и лицо её как-то сразу померкло. Она снова стала маленьким темным комочком, сжатым со всех сторон пустотой. Мир для неё был сыном. Теперь мир был пуст. Пустота огромна. В пустоте всё маленькое. Всё, кроме памяти. Память боролась с пустотой. Лицо матери снова начало озаряться теплым светом, она что-то вспомнила. Взяла пачку денег со стола и сунула её в руки, сидевшей рядом, старушке. Та закрестилась. Вскоре все старушки были оделены деньгами. Кто-то из парней сдвинулся с места первым, а может, первого и не было вовсе. Просто все сразу подошли к столу. Каждый брал денег, сколько мог меньше. Брали с краю. Видно, боялись сломать памятник. Потихоньку выходили из дому. Никто не прятал взятых денег. Так и расходились, держа деньги в руках. Они держали в руках память. Память нельзя прятать.